Цветок в пустыне, стр. 17

– Скорей объяснение.

– Горькое и бунтарское, как его прежние стихи? Майкл утвердительно кивнул.

– Из сострадания они, пожалуй, ещё промолчали бы, но с такой позицией ни за что не примирятся. Я знаю Джека Масхема. Бравада современного скепсиса для него ненавистней чумы.

– Не стоит гадать, что будет, но, по-моему, мы все обязаны оттягивать развязку как можно дольше.

– Уповайте на отшельника, – изрекла леди Монт. – Спокойной ночи, мой мальчик. Я иду к себе. Присмотрите за собакой, – её ещё не выводили.

– Ладно. Сделаю, что могу, – обещал сэр Лоренс.

Майкл получил материнский поцелуй, пожал руку отцу и удалился.

Он шёл домой, а на сердце у него было тяжело и тревожно: на карте стояла судьба двух горячо любимых им людей, и он не видел выхода, который не был бы сопряжён со страданиями для обоих. К тому же у него не выходила из головы навязчивая мысль: "Как бы я вёл себя в положении Уилфрида?" И чем дальше он шёл, тем больше крепло в нём убеждение, что ни один человек не может сказать, как он поступил бы на месте другого. Так, ветреной и не лишённой красоты ночью Майкл добрался до Саутсквер и вошёл в дом.

XI

Уилфрид сидел у себя в кабинете. Перед ним лежали два письма: одно он только что написал Динни, другое только что получил от неё. Он смотрел на моментальные снимки и пытался рассуждать трезво, а так как после вчерашнего визита Майкла он только и делал, что пытался рассуждать трезво, это ему никак не удавалось. Почему он выбрал именно эти критические дни для того, чтобы по-настоящему влюбиться, почему именно теперь осознал, что нашёл того единственного человека, с которым мыслима постоянная совместная жизнь? Он никогда не думал о браке, никогда не предполагал, что может испытывать к женщине иное чувство, кроме мимолётного желания, угасавшего, как только оно бывало удовлетворено. Даже в кульминационный момент своего увлечения Флёр он не верил, что оно будет долгим. К женщинам он вообще относился с тем же глубоким скептицизмом, что и к религии, патриотизму и прочим общепризнанно английским добродетелям. Он считал, что прикрыт скептицизмом, как кольчугой, но в ней оказалось слабое звено, и он получил роковой удар. С горькой усмешкой он обнаружил, что чувство беспредельного одиночества, испытанное им во время того дарфурского случая, породило в нём непроизвольную тягу к духовному общению, которой так же непроизвольно воспользовалась Динни. То, что должно было их разобщить, на самом деле сблизило их.

После ухода Майкла он не спал до рассвета, снова и снова обдумывая положение и неизменно приходя к первоначальному выводу: когда точки над «и» будут поставлены, его непременно объявят трусом. Но даже это не имело бы для него значения, если бы не Динни. Что ему общество и его мнение? Что ему Англия и англичане? Предположим, они пользуются престижем. Но с большим ли основанием, чем любой другой народ? Война показала, что все страны, равно как их обитатели, более или менее похожи друг на друга и одинаково способны на героизм и низость, выдержку и глупости. Война показала, что в любой стране толпа узколоба, не умеет мыслить здраво и чаще всего заслуживает только презрения. По природе своей он был бродягой, и если бы даже Англия и Ближний Восток оказались для него закрыты, мир всё равно был широк, солнце светило во многих краях, звезды продолжали двигаться по орбитам, книги сохраняли свой интерес, женщины – красоту, цветы – благоухание, табак – крепость, музыка – власть над душой, кофе – аромат, лошади, собаки и птицы оставались теми же милыми сердцу созданиями, а мысль и чувство повсеместно нуждались в том, чтобы их облекали в ритмическую форму. Если бы не Динни, он мог бы свернуть свою палатку, уехать, и пусть досужие языки болтают ему вдогонку! А теперь он не может! Или всё-таки может? Разве долг чести не обязывает его к этому? Вправе ли он обременить её супругом, на которого будут показывать пальцем? Если бы она возбуждала в нём только вожделение, всё было бы гораздо проще, – они утолили бы страсть и расстались, не причинив друг другу горя. Но он испытывал к ней совершенно иное чувство. Она была для него живительным источником, отысканным в песках, благовонным цветком, встреченным среди иссохших кустарников пустыни. Она вселяла в него то благоговейное томление, которое вызывают в нас некоторые мелодии или картины, дарила ему ту же щемящую радость, которую приносит нам запах свежескошенного сена. Она проливала прохладу в его тёмную, иссушенную ветром и зноем душу. Неужели он должен отказаться от неё из-за этой проклятой истории?

Когда Уилфрид проснулся, борьба противоречивых чувств возобновилась. Все утро он писал Динни и уже почти закончил письмо, когда прибыло её первое любовное послание. И теперь он сидел, поглядывая на обе лежавшие перед ним пачки листков.

"Такого посылать нельзя, – внезапно решил он. – Всё время об одном и том же, а слова пустые. Мерзость!" Он разорвал то, что было написано им, и в третий раз перечитал её письмо. Затем подумал: "Ехать туда немыслимо. Бог, король и прочее – вот чем дышат эти люди. Немыслимо!",

Он схватил листок бумаги и написал:

"Корк-стрит. Суббота.

Бесконечно благодарен за письмо. Приезжай в понедельник к завтраку. Нужно поговорить.

Уилфрид".

Отослав Стэка с запиской на почту, он почувствовал себя спокойнее.

Динни получила его в понедельник утром и ощутила ещё большее облегчение. Последние два дня она старательно избегала каких бы то ни было разговоров об Уилфриде и проводила время, выслушивая рассказы Хьюберта и Джин об их жизни в Судане, гуляя и осматривая деревья вместе с отцом, переписывая налоговую декларацию и посещая с родителями церковь. Никто ни словом не упомянул о её помолвке, что было очень характерно для семьи, члены которой, связанные глубокой взаимной преданностью, привыкли бережно относиться к переживаниям близкого человека. Это обстоятельство делало всеобщее молчание ещё более многозначительным.

Прочтя записку Уилфрида, Динни беспощадно сказала себе: "Любовные письма пишутся по-другому", – и объяснила матери:

– Уилфрид стесняется приехать, мама. Я должна съездить к нему и поговорить. Если смогу, привезу его. Если нет, устрою так, чтобы ты увиделась с ним на Маунт-стрит. Он долго жил один. Встречи с людьми стоят ему слишком большого напряжения.

Леди Черрел только вздохнула в ответ, но для Динни этот вздох был выразительнее всяких слов. Она взяла руку матери и попросила:

– Мамочка, милая, ну будь повеселее. Я же счастлива. Разве это так мало значит для тебя?

– Это могло бы значить бесконечно много, Динни.

Динни не ответила, – она хорошо поняла, что подразумевалось под словами "могло бы".

Девушка пошла на станцию, к полудню приехала в Лондон и через Хайдпарк направилась на Корк-стрит. День был погожий, весна, неся с собою сирень, тюльпаны, нежно-зелёную листву платанов, пение птиц и свежесть травы, окончательно вступала в свои права. Облик Динни гармонировал с окружающим её всеобщим расцветом, но девушку терзали мрачные предчувствия. Она не сумела бы объяснить, почему у неё так тяжело на душе, в то время как она идёт к своему возлюбленному, чтобы позавтракать с ним наедине. В этот час в огромном городе нашлось бы немного людей, которым открывалась бы столь радужная перспектива, но Динни не обманывала себя. Она знала: всё идёт плохо. Она приехала раньше времени и зашла на Маунт-стрит, чтобы привести себя в порядок. Блор сообщил, что сэра Лоренса нет, но леди Монт дома. Динни велела передать, что, возможно, будет к чаю.

На углу Бэрлингтон-стрит, где на неё, как всегда, пахнуло чем-то вкусным, Динни ощутила то особое чувство, которое появляется по временам у каждого человека и многим внушает веру в переселение душ: ей показалось, что она уже существовала прежде.

"Это означает одно, – я что-то позабыла. Так и есть! Здесь же надо свернуть", – подумала она, и сердце её усиленно забилось.