Этюды об ученых, стр. 35

Все это, правда, вовсе не значит, что путь «везучего» Линнея усыпан розами. Нет, он отнюдь не баловень судьбы. Благосклонность Рудбека вызывает невероятную зависть всего университета. И в Лейден к милостям Бургава и Клиффорда привели его обстоятельства, весьма грустные: доктор Мор в Фалуне прямо сказал ему, что Карл слишком беден и неизвестен, чтобы он мог отдать ему руку своей дочери. Тогда-то Линней и отправился за славой в Голландию и… нашёл её там очень быстро.

В Лейдене жил ботаник Гроновиус, которому 28-летний Линней принёс на суд свою рукопись «Системы природы». Голландец был поражён глубиной прочитанного им труда и тут же издал рукопись за свой счёт. Вы можете сказать: «Опять повезло!» Да, повезло, но ведь для такого везения как минимум надо было написать книгу, которая при жизни автора выдержала около полутора десятков изданий.

Эта книга – тот самый замковый камень, который держит всю величественную и поистине триумфальную арку Линнеевых трудов по систематике и классификации. Для естествознания XVIII века труд Линнея был тем же, чем была менделеевская таблица для химии века XIX. Это сравнение можно было бы углубить, если бы сам Линней не соглашался с тем, что принципы его систематики подчас трудно объяснить. «Вы спрашиваете у меня, любезный Гизеке, об отличительных признаках моих отрядов, – писал Линней, – сознаюсь, что я не сумел бы изложить их». В основе классификации Менделеева – теория, мысль, у Линнея, по словам одного из его биографов, – «высший инстинкт». Но как бы там ни было, он был классификатором во всём. «Все его слова и действия были подчинены порядку, так сказать, систематичны», – писал шведский писатель Фабрициус, современник Линнея.

Он был великим ботаником, но, помимо огромного числа ботанических трудов, классифицирует даже авторов всех книг по ботанике, классифицирует геологические образцы, ракушки, металлы, животных, птиц, пресмыкающихся, рыб, насекомых, червей. В его систематике даже человек! По тому времени это очень большая смелость. Недаром французский философ Ла-Меттри, возмущаясь тем, что в системе Линнея человек стоит рядом с лошадью, воскликнул: «Сам он лошадь!» На что сидевший рядом Вольтер отпарировал: «Согласитесь, что, если Линней и лошадь, он первая из лошадей!» Ла-Меттри терпеть не мог Линнея, как и знаменитый зоолог Бюффон, и некоторые другие учёные. Но на все их наскоки добродушный швед взял себе за правило не отвечать вовсе. «Я никогда не поднимал стрел, которые пускали в меня враги, – говорил он с улыбкой, – в естественной истории нельзя ни защитить ошибок, ни скрыть истины, я взываю к потомству». Иногда Линней позволял себе маленькую весёлую месть.

Например, он назвал одно ядовитое растение – Byffonia – в честь Бюффона. «Если бы я подражал ему, – воскликнул однажды Жан-Жак Руссо, – то имел бы несколько дней счастья и годы спокойствия!».

Знаменитый учёный, каким считался он в Голландии и во Франции, дома, в Швеции, превратился просто в безвестного врача. Об этом трудном, несправедливо неблагодарном к нему капризе судьбы Линней писал: «Я основался в Стокгольме. Все потешались над моей ботаникой. Сколько бессонных ночей и трудовых часов я употребил на неё, – об этом никто не говорил… Я начал практиковать, но с очень медленным успехом: никто не хотел лечить у меня даже своих лакеев. Но вскоре мои неудачи прекратились… Я пошёл в гору, меня стали звать к сильным мирам сего; всё шло хорошо; уж ни один больной не мог обойтись без меня, с четырёх часов утра до позднего вечера я посещал больных, проводил у них ночи и зарабатывал деньги… Я оставил ботанику, тысячу раз принимал решение уничтожить все мои коллекции раз и навсегда. Вскоре затем я получил место старшего врача во флоте, а государственные сословия назначили мне содержание по 100 дукатов в год с тем, чтобы я преподавал ботанику в Стокгольме. Тогда я снова полюбил растения и женился на моей невесте, ожидавшей меня пять лет».

Годы спокойствия, о которых так страстно мечтал Жан-Жак Руссо, наступили, когда вскоре после женитьбы 34-летний Линней стал профессором Упсальского университета. 37 лет занимал он эту кафедру. Он вырастил знаменитый ботанический сад, но быстрее деревьев росла молодая поросль его учеников, разнося по всему свету славу о «короле ботаников». Много раз приглашали его к себе, суля невиданные блага, государи разных стран, но он неизменно отвечал им, слегка кокетничая, что «если у него есть какие-либо способности, то долг повелевает ему посвятить их родной стране».

У него была счастливая, покойная старость. Летом он жил в собственном замке, в окрестностях которого устраивал ботанические экскурсии со своими учениками. После походов они закусывали творогом и фруктами в прохладной зале; и те студенты, которые были особенно прилежны в своих гербариях, могли сесть за стол профессора. Остальные завтракали стоя.

Он работал и в ту минуту, когда поразил его апоплексический удар. Линней остался жив, но постепенно впадал в детство. Память изменила ему, плохо узнавал людей, писал, путая греческие и латинские буквы. В декабре 1777 года 70-летний Линней вдруг велел заложить сани и один, никому ничего не сказав, отправился в свой замок. Обеспокоенные родные нашли его только под вечер. Он сидел на ковре перед камином, курил трубку и смотрел в огонь. С трудом увезли его в Упсалу. Через несколько дней он умер.

Этюды об ученых - pic_72.jpg

Михаило Ломоносов:

«МОИ ПОКОЯ ДУХ НЕ ЗНАЕТ»

Этюды об ученых - pic_73.jpg

Писать о Ломоносове – дерзость. О нём писали Л. Эйлер, Д. Менделеев, К. Тимирязев, В. Стеклов, С. Вавилов, П. Капица. Ему посвящали свои страницы классики нашей литературы: Г. Державин, А. Радищев, Н. Карамзин, В. Белинский, А. Герцен, Н. Чернышевский, Н. Добролюбов, Н. Некрасов, Д. Писарев. О Ломоносове писал Пушкин. Он сказал о нём замечательно, точнее всех: «Ломоносов был великий человек. Между Петром I и Екатериною II он один является самобытным сподвижником просвещения. Он создал первый университет. Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом». Но говорить о корифеях мировой науки и не сказать о нём – дерзость тоже. Может быть, более непростительная.

Прежде всего о некоторых мифах, окружающих это имя. Мифы возникли как-то исподволь, скорее по доброму, чем по злому умыслу и незаметно укоренились, подменив истину.

В представлении многих Ломоносов, совсем мальчик, сын тёмного поморского рыбака из бедной, затерянной в снегах деревеньки, движимый некой неведомой силой, вдруг все бросает и пешком идёт в Москву учиться.

Все так и не так. Во-первых, это был совсем не мальчик. В Москву отправился 19-летний, по существу, взрослый парень, завидный жених, широкоплечий силач, который с 10 лет ходил в море и был дублен самыми злыми северными ветрами. Во-вторых, в Москву отправился вовсе не сын бедного, тёмного помора, а единственный наследник человека, для своих мест если не богатого, то весьма обеспеченного, пользующегося и авторитетом и известностью. Василий Ломоносов содержал лодки, на которых перевозил по морю казённую и частную кладь, так что называть Михаилу Васильевича крестьянским сыном можно лишь с некоторыми оговорками. И наконец, в Москву пришёл вовсе не неуч, слепо, как росток к солнцу, тянувшийся к знаниям, а юноша, уже прикоснувшийся к науке своего времени, уже сделавший первый жадный глоток из чаши истины, понявший, что жажду эту побороть он в себе теперь не в силах, и с немалыми сомнениями и колебаниями решивший идти в Москву, точно зная, что лишь там он сможет утолить эту жажду. То есть явление Ломоносова в Москву – это не некая игра судьбы, не счастливая случайность внезапного озарения, а неизмеримо более серьёзное отражение некоего сложного духовного процесса человека с уже сложившимся характером.

Другой неосознанный миф можно назвать самодеятельным, поскольку он невольно возникает в сознании каждого, кто познакомился хотя бы с перечнем трудов Ломоносова в энциклопедическом словаре. Его разносторонность и огромность сделанного им подсознательно рождают уверенность в его научном долголетии. Между тем Ломоносов умер рано: ему не было 54 лет, а самостоятельным научным творчеством занимался всего 24 года. Сравнения неуместны по отношению к людям масштабов Ломоносова, но всё-таки в истории мировой науки не много можно найти примеров подобной творческой интенсивности.