Остров, стр. 74

Он сидел и внимательно молча смотрел на меня. Принесли две настольные лампы и направили ему прямо в лицо. Несколько раз щелкнул затвор фотоаппарата. Его дочь рассказала о нем много хорошего. Он слушал, но не проронил ни слова.

Потом его младший сын стал собираться в море, ловить камбалу. В окно видно было, что дождь не перестал и море неприветливое – хоть, может, полегче свинца, но заведомо тяжелее олова. А он всё шевелил желтыми когтями обглоданную косточку в железной миске и глядел из далека неведомого на незнакомого человека, по неясному замыслу случая оказавшегося в его жилище.

По совести говоря, я думаю он не понял, зачем я приходил к нему.

Он прожил свою жизнь, как умел, вырастил детей и однажды исполнил божественный танец. Имя его – Дмитрий Сергеевич Винукан.

Последний герой

Если мы здесь сейчас оборвем историю колгуевского человечества, то запечатлится глубоко печальная и неверная, в общем, картина. Потому что и Колгуев-остров взращивал норовистых и бесстрашных людей. И он не стал бы землей человечества, если бы герои обошли его своею славой, и не испытали бескрайние равнины его своей силой. Ведь только после героев кроткие наследуют землю. После того, как земля обретает память о подвигах и делается способной этой памятью укрыть неприметных и слабых.

Сейчас тебе, верно, и не верится в героев, да, Петя? И немудрено. Когда пьяная немощь косит людей, как чума, даже память о сильных духом невыносима. Жизнь героев старых времен позабыта, разве что чье-нибудь имя врезалось в ландшафт, как река Хабчикала, берущая исток во времени героев. Оно недалёко от нас, оно даже ближе, чем век кочевья, и мне повезло: последнего из исчезающего племени героев я еще застал на Колгуеве, когда был здесь в первый раз. Рассказ об этом человеке навеки примирил меня с островом.

В ту пору еще на Колгуеве были лежки моржей на песках, где теперь буровые; Хабчикал промышлял еще белых медведей, и Иван Пурпэй, свалившись в своем чуме, душою устремлялся к другу, шаману-ворону на большую землю, расправив свои орлиные крылья. Лисы были, песцы редкой, темной масти, серые волки. А не стало волков – и пришло к концу время героев. Ты спросишь: «отчего так?» Я отвечу: «Разве ж я знаю? Но герой, он ведь волку сродни». И он властвует в вольном мире, еще не прирученном человеком. Нет для него законов, как и усталости нет и мелочной жалости к слабым. Мир – весь его, без границ и без страха, и летит он вперед, поражая усталых мощью своего прыжка, дикий. Дело героя – поразить собою людей на долгие годы и остаться в памяти народа как собственное лицо его, чем бы оно не запечатлелось – сказочными подвигами, невиданной милостью или кровавыми злодействами. Произведение своей жизни творит герой на непочатом, свежем холсте, на котором довольно простора. Потом приходят порядок и закон и делается ему тесно и маетно от избытка собственных сил. Не может он приручиться – оттого-то герою и нечего ждать хорошего от нового времени. Ты скажешь: «странные речи ты говоришь». Но ведь я имею в виду героя эпического, а не тех достойнейших, что были удостоены геройства за отличие на поле брани или в порядке общего труда. И потому я отвечу: «посуди сам». Не стало волков. Не стало медведей, рыбы не стало, ушел за ней и морской зверь. Бумага развелась, печати, трудодни, зарплата, магазин, водка, пьянка и безделье. И со всем этим размножились другие люди – понемногу сначала, а потом – все они заслонили, и не стало уже героев.

Мне, повторяю, повезло: последнего из вымирающего племени героев я застал еще в живых на Колгуеве. Я узнал его по почтению, с которым говорили о нем старики, помнившие время кочевья и еще понимающие, что такое настоящая жизнь. Теперь они готовились к утрате. Герой был болен, он должен был умереть. Умереть как надежда – ведь другого у них не было.

В глухих уголках севера наше время со временем эпоса совсем близко сходится; в несколько десятков лет всего разница, и отцы нынешних дедов еще помнили обрывки бесконечных, как «Мабиногион» древних песен о прежних походах и победах, которые их предки одержали, устремляясь сюда, на север.

О злая судьба! Теперь их потомки – малый и оскудевший силой народ – покорно ожидают гибели на своем берегу, изредка напоминая о своем существовании какой-нибудь жалостной нотой…

На острове было уже несколько ружей, топор, немного настоящего чаю и две синие фарфоровые чашки с потерпевшей крушение норвежской шхуны, когда Тревор-Бетти повстречал деда Никиты. «Это был красивый старик с длинной седой бородою, похожий на изображение Моисея, – записал он. – …Меня поразил длинный поезд его саней, из коих на некоторых были лодки. Впоследствии я узнал, что Антип – самый богатый и уважаемый человек в целом острове». Род Антипа разветвился побегами обширного древа, которое и было сыном его, Тимофеем, вычерчено на последних листах Библии, привезенной им с Соловков. И Никита, младший тимофеев сын, тоже, конечно, был как-то вплетен в общий генеалогический узор не позднее года своего рождения – 1906. Увы, фантастической этой генеалогии нам никогда не увидеть, ибо Библию в 1964 году украли из никитиного охотничьего балка геологи-изыскатели. И что в результате забудется, что позапутается, мы не знаем. Ибо Ардеевы на острове – до сих пор самая крепкая жила, и о чем бы не зашла история, непременно в центре ее окажется кто-нибудь из Ардеевых. О шаманах ли заговорят – всяко выйдет разговор на Ивана Пурпэя, двоюродного деда Никиты. Об англичанах ли – вспомнят длинную подзорную трубу Тревора-Бетти «в которую за двадцать пять километров гвоздь на мачте было видать» – она у Никиты хранилась. Ну а если речь коснется богатства – то о чем и говорить, как не о несчастном тимофеевом золоте: трех железных сундучках, которые закрывал он, надавливая коленом – так много было насыпано…

Может быть с этого золота и начались все никитины напасти, может, и не стоило ему брать его, да только сейчас не об этом наследстве речь. Ибо в нашем времени выстоять против злобы, зависти и насмешек, конечно, помогла Никите добрая кровь – достоинство и любовь к свободе прежних поколений.

Ну и то еще, что успел Никита молодым хлебнуть воздуху вольной жизни. Застал обильные оленьи стада и гусиные охоты, видел русских купцов Сумароковых, неустрашимо скитающихся по суровым морям в крепких карбасах, сшитых сосновым кореньем с командой из неутомимых и диких помощников, половина которых слыла то ли ясновидящими, то ли безумцами. Сумароковы сами держали на острове оленей, пастухам своим привозили инструмент и боеприпасы, муку, монпасье, чай, тканые рубахи. За пушнину и битых гусей расплачивались отдельно. Водки привозили малую малость: по чарке своим пастухам и специально бутылочку бабушке-Маремьяне. Сильные были люди, сами в тундру ездили, сами не хуже ненцев аркан кидали, даже моря не боялись.

Раз пришел на Колгуев пустозерский купец Павлов. Привез сушки. Александр Сумароков мимо шел, увидел как чужой карбас разгружается. Все бочки с сушками с берега сам покидал в море. И велел из своих амбаров выкатить четыре бочки сушек бесплатно. Павлов-купец все это видел, но не осмелился Сумарокову перечить. И стал Никита уважать в людях крутость.

Больше всего он хотел похожим быть на старика Удоси. Это знаменитый охотник был, и на Колгуеве промышлял, и на Новой Земле, и на Вайгаче. «Удоси» по-ненецки «безрукий» значит. На Новой Земле, опасаясь белых медведей, охотники ружье ночью кладут в палатке подле себя. Много из-за этого, из-за какого-нибудь неосторожного движения во сне, вышло несчастий. Вот и с Удоси тоже: выстрелило ружье, руку чуть не оторвало, кость раздробило свинцовой пулей. Удоси был один. Целой рукой порвал полотняную рубаху, туго перевязал рану, собак в упряжку собрал и двое суток добирался на нартах до поселка. После этого случая люди стали его вроде как шаманом считать, ибо не может обычный человек выжить после такой раны. Другой шаман позавидовал ему. Пришел, стал грозить: «я тебя болезнью скручу, насмерть заморю». Удоси сказал: «Назначь день. Если правда умирать стану – поверю в твою силу. А так – болезней много…» И тот сразу отступился от него. Удоси никого не боялся – поэтому он и однорукий сильнее двуруких был.