Хочу верить…, стр. 15

Что-то будто в грудь меня ударило. Поняла, что добра от него ждать нечего. Решили они, наверно, забрать тебя у меня. Еще зимой слыхала я, что немцы после того, как казнили подпольщиков, забрали их детей, у кого дети были, и малых и больших, и увезли куда-то, а может, злодейски убили. Теперь, значит, до нас дошла очередь…

Схитрила я и ответила тому полицейскому, что Стеклова месяц назад померла от дизентерии, а Машу, воспитанницу свою, схоронила еще раньше, в декабре тысяча девятьсот сорок второго года.

К счастью, ты и это время гуляла во дворе.

— Отчего же умерла девчонка? — спросил полицейский и стал записывать иа каком-то бланке мои слова.

— От скарлатины, — ответила я наугад.

Он заставил меня расписаться на листочке и ушел. Я так была перепугана, что в тот же час собрала вещи, схватила тебя в охапку, убежала к одной старой своей знакомой на другой конец города и дождалась там прихода наших войск. Хотела домой вернуться, пришла на свою улицу, а дома-то и не увидела. Сожгли его немцы, когда отступали. Соседей своих бывших я разыскала. Они рассказали, что полицейский еще раз приходил, снова про нас спрашивал, а я соседей-то всех успела предупредить, они ему подтвердили, что тебя и меня уже на свете нет.

Так спаслась я и тебя спасла от большой беды.

Жить мне было негде, и перебралась я в Вознесенск, где получила комнату в бараке. Тут мы и пробыли вместе еще два года, пока не приехал за тобой твой отец Дмитрий Алексеевич, воскресший с того света.

Ну вот, слава богу, добралась я до конца, теперь совесть моя спокойна. Написала, а сама и не знаю, хорошее ли дело сделала. Может, лучше тебе этого не читать?

Мысли мои путаются, не могу придумать, как лучше. Почтой посылать не стану, а пусть судьба рассудит; если приедешь спросить про меня, значит, прошлое в тебе живет и для тебя дорого, тогда прочтешь и узнаешь все про свою мать. Если не приедешь… Ну что ж, будь счастлива, а я свой долг выполнила. Прощай, моя девочка».

Закрыв последнюю страницу, я взглянул на Машу. Она дремала. Я положил тетрадь на столик и вышел в тамбур.

7

Мы попрощались с Машей на вокзале, в Москве. Вечером из редакции я позвонил ей. Мужской голос ответил:

— Ее нет дома. Это Алексей говорит?

— Да.

— Слушайте, друг, по-хорошему вас прошу, кончайте крутить ей голову!

— Между прочим, Маше один раз уже пришлось извиняться за ваше поведение, — сказал я со злостью.

Тогда я был не прав. А сейчас я прав. Маша мне объяснила, какие у вас дела. Она неопытная, верит, а для вас это только предлог. Любому понятно, что вы вчерашний день ищете. Кому это нужно? Душу ей травите. Зачем ей о прошлом думать? Она должна о будущем думать. Будь вы порядочным человеком, порвали бы свой очерк и бросили в корзину. Подумаешь, писатель! Обязательно вам понадобилось писать о ее матери. Оставьте Машу в покое, слышите? До чего уже дошло: разъезжаете вместе! Это, друг, запрещенный прием. Учтите, я больше церемониться не буду! — Все это было выпалено залпом, и тут же раздались короткие гудки.

Положив трубку, я подпер щеку ладонью. Так. Значит, и здесь меня стукнули по затылку. Интереснее всего то, что беседа, состоявшаяся сегодня днем в кабинете у редактора, очень напоминала тот короткий и энергичный разговор по телефону. Не по форме, конечно. Форма была другой. Но содержание сводилось к тому же: пора прекратить заниматься бесполезным делом.

— Я понимаю вас, — сказал редактор. — Подобные поиски — вещь увлекательная. Некоторые писатели таким примерно путем разыскали многих героев Великой Отечественной войны. И вписали в ее историю новые страницы. Но у них были какие-то реальные факты, адреса, люди. Были, наконец, события, которых никто не оспаривал. У вас ничего нет. Вы топчетесь на месте, разве не замечаете? Я выслушал ваш рассказ, но знаю сейчас не больше, чем месяц назад. Очень жаль, Алеша, но ваша командировка не удалась. Приступайте к работе. Что делать с очерком, решайте сами.

— Печатать его нельзя, — упрямо сказал я.

— Дело ваше.

Я сознавал, что редактор прав, и все же не мог избавиться от ощущения, что со мной поступили несправедливо.

Первую неделю я старался не думать о Маше и ее матери. Я исправно выполнял свои обязанности литературного сотрудника отдела информации: редактировал чужие материалы, отвечал на письма читателей и разъезжал по Москве в поисках интересных новостей еа четвертую, информационную полосу газеты.

Домой я возвращался поздно и сразу как убитый засыпал. Но вот прошла неделя, и я затосковал. Мне уже не хватало мыслей о Зайковской, забот о том, как разыскать ее следы. Мне не хватало Маши и казалось, что в моей жизни образовалась какая-то пустота.

У меня испортился характер. Приходя в редакцию, я сидел за своим столом и, если ко мне обращались, отвечал отрывисто, а сам ни с кем не заговаривал.

Маша не звонила. Она должна была позвонить! Не могла же она в самом деле вот так взять и забыть обо мне? Но она не звонила. Сначала я недоумевал, затем рассердился, еще позже стал ее презирать, а в конце концов заволновался, решив, что с нею что-то случилось.

Однажды я даже набрал номер ее телефона, но, услышав знакомый милый голос, осторожно положил трубку на рычаг.

Больше я не делал попыток связаться с Машей. Я убедил себя, что это ни к чему. Что мог бы я сказать ей? Дело, которое нас связывало, больше не существовало. Правда, оставались еще вагон, черное стекло, в котором дрожал желтый огонек, Машины пушистые, вразлет брови и многое, многое другое, запечатлевшееся в моей памяти во время нашей поездки. Я считал, что все это давало мне право хотя бы знать, здорова ли Маша. Но потом я подумал, что для меня-то эти несколько дней могли быть и дороги, а Маша наверняка про них забыла. Если бы не забыла, то позвонила…

Еще с полмесяца я грустил, раздражался по пустякам, а потом стал постепенно успокаиваться.

В начале марта меня вызвал Бочаров, главный редактор, и сказал:

— Как вам известно, редколлегия решила провести в нескольких крупных городах конференции читателей нашей газеты, чтобы выяснить, какие материалы из опубликованных в последнее время пользовались успехом. Кроме того, мы хотим посоветоваться с читателями о наших дальнейших планах, учесть их пожелания. Не согласились бы вы совместно с заведующим отделом информации Антоновым быть представителем редакции на такой конференции?

— Конечно, с удовольствием, — слегка покривил я душой: мне не хотелось уезжать из Москвы.

— Вот и прекрасно. В таком случае ступайте в бухгалтерию и оформляйте командировку в Прибельск. На десять дней.

— В Прибельск? — изумился я.

— Что вас так удивило? — посмотрел на меня Бочаров поверх очков. — В другие города поедут другие товарищи, а туда целесообразно послать вас, так как вы там были и знакомы с местными условиями. Антонов уже знает, что вы поедете с ним.

— Хорошо, — сказал я. — Когда мы отправляемся?

— Чем скорее, тем лучше. — Бочаров вышел из-за стола, пожал мне руку и спросил: — Ну, а что у вас слышно с той историей?

Я прекрасно понял, какую историю он имеет в виду, ио притворился удивленным:

— О чем вы, Иван Максимович?

— О Людмиле Зайковской. Вы ведь, ваверно, продолжаете ею интересоваться?

Я промолчал.

— Будете в Прибельске, передайте привет заведующему партархивом Томилину. Когда-то мы с ним работали в многотиражной газете… Вы, конечно, зайдете туда? — сказал Бочаров.

Мне вдруг показалось, что его глаза улыбаются.

Прямо из кабинета редактора я отправился в бухгалтерию. Иван Трофимович Антонов ждал меня там. Оформление командировки заняло у нас немного времени. Через час мы были уже в железнодорожной кассе, взяли билеты и, договорившись встретиться на вокзале, расстались.

Со своим начальником Иваном Трофимовичем, флегматичным, неразговорчивым мужчиной лет сорока, я был знаком плохо. Я пришел в отдел, когда он лежал в больнице. Он долго болел и приступил к работе лишь неделю назад. Это был хмурый на вид, спокойный человек с усталыми, умными глазами и грубоватыми чертами лица. Я был уверен, что с заданием мы справимся, и не думал о предстоящей конференции.