Час девятый, стр. 29

– Да ничего, вы не беспокойтесь...

Его усадили, стали угощать, поднесли выпить; от тепла, водки и усталости его разморило, потянуло в сон. Хозяйка стала уговаривать его лечь, но Андрей отказался, пристроился рядом с Ириной и принялся вертеть ручку мясорубки. Курил одну сигарету за другой – Ирина встревоженно сказала ему:

– Много ты куришь, нельзя ведь тебе.

Андрей виновато усмехнулся:

– Ничего.

Так и дотянули до утра – в работе, неторопливых разговорах и невеселом молчании.

18

День начинался поздний, сумрачный, большое красное солнце всего несколько минут посветило в замерзшие стекла и надолго спряталось в низкие серые облака. Метель утихла еще ночью, снег спокойно и широко лежал кругом, деревня быстро покрылась редкой сетью тропинок. Ждали машину из Давлеканова, волновались – проедут ли? Кузьма сдержал слово – за немалые деньги уговорил шофера и привез дьячка и трех старушек, по глаза закутанных в черное. Приехал и насквозь промерзший, злой фотограф – молодой, щегольски одетый парень в легоньких лакированных ботинках. Дьячка бережно провели в дом, раздели, пригласили к давно накрытому в уголке столу – перекусить с дороги. Дьячок отказался, строго сказал:

– Не время сейчас, покойница ждет.

И застучал костылями, направляясь к Анне Матвеевне.

И опять шла деревня в дом к Анне Матвеевне – проводить в последний путь. Людей встречал Михаил Федорович – чисто выбритый – это уже Алексей постарался, – в черном костюме, просторно повисшем на его худых плечах. Он улыбался вошедшим и говорил заученным голосом:

– Проходите, пожалуйста, проходите...

И улыбался – неестественной, ненужной улыбкой на неподвижном лице.

Люди густо толпились в передней комнате, заглядывали в дверь, слушали, как высокими красивыми голосами пели старушки красивые слова, а дьячок тихим надтреснутым баском подтягивал им, и кадило в его руке прочерчивало широкие сизые дуги:

– Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный – поми-и-луй нас...

В сенях стоял раздетый Михаил Федорович, но холода он не чувствовал, как не чувствовал ничего другого, он знал только, что надо стоять здесь и встречать пришедших людей, приглашать их в дом, и говорил, улыбаясь:

– Проходите, пожалуйста, проходите...

А в доме остро и непривычно пахло ладаном и звучали печальные слова:

Ныне отпущаеши раба твоего, владыко,
По глаголу твоему с миром.
Яко видеста очи мои
Спасение твое еже еси уготовал
Пред лицем всех людей...

И горькое протяжное «аллилуйя» заставляло женщин тянуться к концам платков и вытирать глаза.

А Михаил Федорович по-прежнему стоял в сенях и не знал, что ему делать, – все уже пришли, некого было приглашать, и он не понимал, надо ли ему идти туда, в дом, или можно стоять здесь и ждать, когда все кончится. Вернулся с кладбища Алексей, весь обсыпанный снегом, – он расчищал могилу. Алексей что-то сказал ему, но Михаил Федорович не расслышал и на всякий случай кивнул. Алексей принес ему пальто, и тогда Михаил Федорович понял, что холодно, послушно оделся и полез в карман за папиросами – ему давно уже хотелось курить, но он почему-то думал, что неудобно приглашать людей, стоя с папиросой в зубах. А потом все стали выходить из дома, и Михаил Федорович догадался, что сейчас надо выносить гроб, торопливо погасил папиросу и пошел внутрь. Но гроб уже медленно двигался навстречу ему, он громоздко лежал на длинных вышитых полотенцах и неуклюже протискивался через неширокую дверь.

Во дворе гроб опустили на торопливо подставленные табуретки. Фотограф уже установил треногу и наводил аппарат, бесцеремонно командуя громким голосом:

– Родственники, поближе к гробу! Остальные сзади, не толпитесь! Наклоните гроб, а то лица не видно! Еще ниже! Детей поставьте на скамейку! Смотрите на гроб, а не в аппарат. Внимание! Замерли! Еще минуточку! Так, хорошо, хорошо, не двигаться! Еще раз. Все!

Поставили гроб на сани, на другие усадили дьячка, старушек и детей, и скорбная процессия медленно двинулась по деревне. Сзади тихо урчала машина, везла крышку от гроба, ограду и крест. Свернули к кладбищу – и сразу стали проваливаться в снег, всхрапывающие лошади с трудом вытягивали сани, их взяли под уздцы и повели к черной яме могилы.

Стояла вокруг могилы молчаливая толпа, дьячок тяжело оперся на один костыль, в свободной руке его тускло поблескивал золоченый крест, и опять звучали скорбные голоса старушек. И вдруг тихо стало, вперед выступила седая женщина с непокрытой головой и заговорила громким голосом:

– Товарищи колхозники! Сегодня мы провожаем в последний путь нашу дорогую Анну Матвеевну Прокофьеву, замечательную трудящуюся женщину. Она прожила с нами много лет, мы хорошо знали ее, она была замечательной труженицей, хорошей колхозницей, вместе с нами она перенесла многочисленные тяготы, мы все помним, как во время войны она самоотверженно работала на колхозных полях, выполняя свой долг перед Родиной, и растила своих детей. Она была хорошим, добрым человеком, и вот теперь ее не стало. Но память о ней вечно будет жить в наших сердцах. От имени правления колхоза и парторганизации позвольте мне выразить глубокое искреннее соболезнование по поводу кончины Анны Матвеевны. Мы будем вечно помнить ее...

Женщина сбилась, замолчала, и в наступившей тишине снова раздался надтреснутый бас дьячка подхваченный голосами старушек. И наконец совершено было последнее крестное знамение и сказано:

– Время отца и сына и святаго духа – аминь! Попрощаемся с рабой божией Анной, свершим последнее целование, да покоится прах ее с миром...

И дьячок первым нагнулся к покрытому узорной бумажной полоской лбу Анны Матвеевны. Подходили к гробу, нагибались, дьячок тихо и строго говорил:

– В лоб целуйте, в лоб.

Последним подошел Михаил Федорович, тяжело нагнулся, опираясь руками о края гроба, негромко сказал:

– Ну, прощай, дорогая.

И когда поднял голову – явственно блеснули в его глазах первые со времени смерти Анны Матвеевны слезы.

Стали заколачивать гроб – гулкие громкие удары молотков врезались в плач и рыдания людей. Покачиваясь на веревках, повис над ямой гроб и медленно, рывками стал спускаться вниз, задевая за края могилы, и чем глубже опускался гроб, тем громче становились рыдания. Выдернули веревки, кто-то бросил в могилу ком земли – гроб отозвался мертвым глухим стуком. И когда каждый бросил по ком желтой мерзлой земли – мужчины взялись за лопаты и стали быстро забрасывать могилу. И как только вырос холм и стали подравнивать его, поправлять крест, примеривать железные щиты ограды, люди потянулись назад, в деревню, тихо переговаривались, оглядываясь на поредевшую толпу у могилы.

– Отмучилась, бедная.

– Да, тяжело умирала.

– А Михаил-то как каменный, слезинки не уронил.

– Тоже исстрадался, высох весь.

– И как он теперь один будет?

– И ограду-то двухместную сделал, для себя заранее постарался.

– Знать, чует сердце, что недолго протянет.

– Долго не долго, а кто ж его хоронить будет? А так – пусть стоит, есть-пить не просит.

– Нехорошо все-таки, покойника зазывает.

– Брехня.

– И-и, милая, не скажи. Вон в Никольском Николай Алфимов-то, как похоронил свою Настасью, рядом себе место загодя отметил, колышками отгородил – тоже, грит, на всякий случай, чтобы кто не занял. А через два года и помер. А какой здоровый мужик был и не старый еще – пятьдесят восемь только. Так и Михаил, гляди.

– Типун тебе на язык, Федосья, какие слова говоришь. Да и не к месту вовсе – Николай-то по пьянке грудь себе застудил, от того и помер. При чем тут колышки?

– Господи, спаси нас и помилуй нас...

Ползла по снегу, тычась впереди себя неверной клюкой, замерзшая бабка Палата, бормотала чуть слышно: