Тайна сокровищ Заколдованного ущелья, стр. 19

Гораздо больше жена ювелира рассчитывала на девушку-служанку, та была ее главной ставкой, главной наживкой. Девушка быстро продвигалась по пути достижения ее и своих собственных желаний. Она еще больше пополнела и закрепила свои природные данные, усовершенствовав их постоянной тренировкой, самыми разнообразными упражнениями. Она была ловкой и понятливой, умела «крутиться» как надо. Тот, кто вертится в нужное время и в нужном месте, получает превосходство, притом точно знает, какое и в чем. Идет ли речь о превосходстве внутреннем, духовном, или о внешнем – неважно, суть остается та же.

Для крестьянина и внешний мир, и внутренний соединились в одно: внешний вид, то, что видно снаружи. Зачем ему в его положении погружаться в какие-то копания в собственной душе? Вся его духовная жизнь сводилась к инстинкту охраны его тайны. Это и все, что было с этим связано, он видел и понимал. Он замечал, конечно, в других проявления хитрости, алчности, подобострастия, но богатство было так велико и досталось ему так легко и внезапно, что отличие его особы от других представлялось ему большим, чем было на самом деле, таким огромным, как если бы эти другие вовсе не существовали. Исключительность настолько выделяла его из ряда прочих людей, что он потерял к ним интерес и, таким образом, освободился от них. Исключительность позволяла ему отразить их коварные посягательства, преградить дорогу их алчности, преображала их лесть в признание его законного превосходства над ними. Устраниться от них было можно, но приглядываться к ним – нет! Он закрывал глаза на их делишки не из благородства души, а от мании величия. Им двигала не щедрость, а неумение считать. Если там и был расчет, то примитивный расчет мести. Внешне крестьянин изменился, как бы вырос, но его ограниченное, мелкое сознание оставалось все столь же мелким. Его ограниченность в сочетании с претензией на величие порождала заносчивость и хамство, его примитивность не знала сопоставлений и раздумий – они казались ему равно смешными и опасными.

Любой предмет на плацу нового дома представлялся хозяину знаком собственной силы и важности, он не мог понять, что все это – лишь альбом иллюстраций к его кругозору, его самосознанию: былой яблоневый сад прекратился в скопище гипсовых и цементных фигур, своего рода ноев ковчег разрозненных образчиков всякой дряни, необузданных претензий, обветшавших фантазий, власти денег и дурного, грубого, неразвитого вкуса. Он совершенно не понимал, что переменить место, в котором живешь, еще не значит перемениться самому, не понимал, что подобная перемена отнюдь не свидетельство прогресса, это не разрыв с прошлым, такой разрыв лишен смысла, подобно плаванию на судне без руля: неуправляемое, оно скользит по течению, это и нелепо, и опасно.

Он подошел к бетонной ограде, увешанной колючей проволокой, осмотрел ее и распорядился:

– Покрасьте все белой краской – и столбы, и проволоку, все. – А про себя добавил: «Самый красивый цвет, лучше всех!»

Но белая краска призвана была не столько утверждать красоту, сколько предохранять от ржавчины.

Возглавил отряд красильщиков юный искатель славы в искусстве – ведь малярные работы своего рода живопись… Поскольку площадь нового дома была обширной, а проволочные заграждения – протяженными, потребность в фивописцах была очень велика; помогали и деревенские. Сперва привычка, а потом и надежда смягчили их строптивость. По мере того как им на глаза попадались непривычные для деревни предметы, по мере того как в них пробуждалось желание извлечь из этих невиданных вещей пользу для себя, односельчане все яснее осознавали, что теперь прошлому конец. Они приходили и белили ограду. Красили проволоку, красили опоры, потрескавшиеся высохшие палки – то ли старые стволы, то ли новые столбы. Порой, когда они натыкались на пеньки, оставшиеся от их пальмовых садов, и видели, что те загублены напрасно, их охватывала ярость, жгло сожаление о былых мечтах, об улетевших надеждах на будущее, и они затирали краской следы ударов топора. Но стороннему наблюдателю могло показаться, что уважаемые члены деревенской общины все как один, в общем строю трудятся над побелкой. Пришел молла, пришел староста, даже Маджид Зейнальпур, который теперь именовался Трихвостень, тоже пришел, хотя у него были дела поважнее. Но ради того, чтобы ублажить парня, чтобы поближе сойтись с женой ювелира, а также ради того, чтобы продемонстрировать: его цель – только работа, он вооружился кистью, ведерком краски и под водительством упомянутого парня принялся малевать. Итак, живопись приобрела характер коллективного творчества. Но, конечно, в работу включились не все обитатели деревни. Тех, кто не приходил белить по нежеланию или по злобе, было немного. Большинство просто увязли в повседневных заботах, и у них не было ни времени, ни возможностей заниматься общественной деятельностью. Те же, кто не испытывал недостатка времени, были такими темными и немощными, такими никчемными, что им только и оставалось ворчать и брюзжать. Не будь они такими дремучими, будь побойчее, они, пожалуй, прежде чем проявлять интерес к живописи, выяснили бы, зачем нужна вся эта проволока. Но в том-то и дело: понимай они, что к чему, проволоки не было бы, она не вилась бы вокруг столбов.

41

Они вышли из-за холма, поднялись на вершину горы. Их шаги сливались в единый ритм, знаменуя важность момента, поступь была тверда. Впереди шел крестьянин с невестой, следом за ними – ювелир с супругой, затем староста и Трихвостень, а также юноша, взыскующий славы в искусстве; была среди них и прежняя жена крестьянина. Она плелась хмурая и мрачная, но все остальные улыбались. Улыбка невесты была открытой и светлой, ее зубы сверкали. Одетая в пышный накрахмаленный наряд из белых кружев, который венчала огромная белая шляпа, она держала в руках большой букет, в котором все, от листочков и стебелечков до лепестков и тычинок, было белоснежным и накрахмаленным. Крестьянин и ювелир облачились в высокие цилиндры и фраки, староста и Трихвостень были просто в темных костюмах, зато староста нацепил на голову пеструю тюбетейку, а Трихвостень вырядился в апельсинового цвета сорочку, туго накрахмаленную и от этого коробившуюся, как апельсиновая корка. Только юный поклонник искусства был одет в оливковую рубашку-сафари. В своих здоровенных черных очках, отражавших солнце, с длинными, от холода вставшими дыбом волосами, он, по правде говоря, выглядел белой короной. Было свежее ясное утро, и на фоне голых высохших холмов красный бархат платья со златотканой каймой по подолу, в которое затянулась жена ювелира, и рубины в ее серьгах так и горели в солнечных лучах. Голову ее также украшала маленькая парчовая шляпка, вроде чалмы, с эгреткой, усыпанной рубинами, жемчугами и изумрудами. Свою каракулевую накидку она передала Трихвостню, и тот нес ее, перекинув через руку.

За деревней дорога пошла вдоль глинобитной ограды. Длинная извилистая стена сбегала вниз по пригорку, и тень, такая же длинная, оберегала от солнца красивую снежную оторочку у основания стены, не давала снегу растаять. Но все же краса эта была непрочной, так как под снегом укрывался жар навозной массы: ведь вдоль всей стены располагались деревенские хранилища коровьего кизяка. Дорога в сопровождении ограды покатила вниз, к толстым старым шелковицам, и здесь распростилась с нею, направилась от подножия холма вверх, в сторону нового дома, утопавшего в роскоши. Издалека, с площадки на склоне холма, неслись веселые звуки музыки, праздничный шум и гам. Справляли свадьбу крестьянина. Он сам с невестой и стройными рядами сопровождающих, в числе которых была и первая жена – мать его сына, шествовал на пир. Стройные ряды сохранялись до полдороги – на столько у прежней жены хватило терпения, чтобы удержать напор стыда и негодования, зависти, упрямства и ревности. Когда запас терпения истощился, женщина, срываясь на визг, закричала:

– Я не пойду! Не пойду я с вами больше!… Сначала они все так же продолжали свой путь, но,