Пещера Лейхтвейса. Том третий, стр. 95

— Стреляйте, я презираю вас! — крикнул государственный крестьянин. — Придет время, когда крестьяне своими цепами перебьют вас всех и с вашим…

— Пли… — сорвалось с уст профоса.

Прогремело шесть выстрелов. Сострадательное облако на минуту закрыло зрелище этой страшной казни. Когда дым рассеялся, то все увидели, что двое убиты на месте. Несчастная Клара висела, подтянутая на веревках, с закинутой назад головой. Пуля попала ей прямо в лоб и убила ее наповал. Молодой Крюгер также был при смерти. Пули изрешетили его: две попали в низ живота, одна в грудь. Он попытался поднять голову, чтобы последний раз взглянуть на любимую девушку, но в то же мгновение умер.

Но государственный крестьянин стоял твердо. Пуля задела его плечо, и кровь текла из раны, просачиваясь через платье, но рана не была смертельна. Его резкий, презрительный смех раздался сейчас же после шести выстрелов.

— Болваны! — крикнул на солдат профос. — Не умеете вы лучше стрелять? Живо, заряжайте снова!

Солдаты не ждали второго приказания. В одну минуту ружья были готовы.

— Становись на колени! — крикнуло несколько голосов из толпы. — Проси помилования… по древнему обычаю, осужденному даруется жизнь, если он не убит от первого выстрела.

— Плюю я на жизнь! Я устал жить на этом свете, — проговорил крестьянин. — Если я еще раз вернусь на свет, то потребую, чтобы мать родила меня герцогом: тогда я буду продавать своих подданных, тогда…

Шесть выстрелов прервали его речь. На этот раз солдаты прицелились лучше. Мозг казненного обрызгал стену дома, у которого он стоял. Убитый грузно упал на землю и остался на ней недвижим.

Доцгеймцы совсем присмирели. Ни одного звука ужаса и негодования не вырвалось у них из груди в эту трагическую минуту. Казалось, они потеряли дар речи. Даже когда профос приказал им зарыть тела, они с готовностью, поспешно исполнили его приказание. Завербованные также молчали. Они видели, как брызнул мозг казненного, и потеряли всякую охоту протестовать.

Спокойно двинулась колонна из деревни. Скоро маленькая церковная колокольня — последнее напоминание о дорогой отчизне — исчезла из глаз уходящих. Только звон ее колокола еще долго-долго раздавался в их ушах, провожая их в путь скорби и отчаяния.

Глава 127

ЛОЦМАН

Лоцман Матиас Лоренсен из бременской гавани стоял у дверей своего домика — последнего в предместье — и пытливо глядел вдаль, на море.

— Ветер переменился, — сказал он сыну, стоявшему у окна, — завтра будет отличная погода и наверное можно будет вывести из гавани «Колумбус». Ха-ха! Вот туман уже бежит от солнца, как стадо овец от волка. Смотри, Готлиб, как он быстро поднимается… Спусти лодку и не забудь взять провизии дня на два, на три. Никогда не знаешь, как долго продержишься в море.

— Да, отец, сейчас пойду, — ответил Готлиб, — только у меня один вопрос, на который мне очень хотелось бы, чтобы ты ответил…

Старик сердито сморщил брови, с досадой дернул свои густые, лохматые усы под крючковатым носом.

— Скажи, отец, — продолжал сын, — правда ли, что все лоцманы из бременской гавани отказались вывести «Колумбус» в открытое море и ты один согласился на это?

Старый лоцман при этих словах стал очень внимательно рассматривать рыболовные сети, лежавшие перед его домом; и, казалось, чрезвычайно заинтересовался вопросом, нужно ли будет их чинить или нет.

— Глупая болтовня, — пробурчал он, не оборачиваясь к сыну, — кто тебе сказал это?

— Люди говорят, — ответил сын, красивый, высокий, широкоплечий молодец лет девятнадцати, белокурый и голубоглазый — прекрасный образец германской расы.

— Я сейчас выйду к тебе, — продолжал он, — матери незачем слушать, о чем мы будем говорить с тобой.

— Проклятие, — проворчал Матиас Лоренсен. — Малец станет меня допрашивать, а я, право, не знаю, что отвечать ему. Я действительно не должен был браться за это дело. Если люди говорят правду, то вся эта история довольно грязная, и честный лоцман не должен бы ввязываться в нее. Но теперь уже поздно: я получил задаток, и он связывает меня… Чертовски крупный задаток. Таких денег я не получал за всю свою практику, а я работаю уже сорок лет. Сорок прусских талеров. И столько же, если я благополучно выведу судно в открытое море. Большие деньги… слишком большие для честного дела.

В эту минуту сын положил руку на плечо старика, который выпрямился, ворча себе под нос.

— Отец, я откровенно расскажу тебе все, что лежит у меня на душе, — заговорил юноша, взяв отца под руку и отойдя с ним на несколько шагов от дома. — Что-то тяжелое давит и жжет на сердце, и я должен непременно высказаться, иначе эта тяжесть задушит меня.

— Что же у тебя там такого ужасного? — спросил Матиас, с некоторой робостью поглядывая сбоку на сына.

Молодой человек стоял перед отцом, раздвинув ноги и заложив руки в карманы.

Едва владея голосом, с выражением запальчивости в голубых, всегда таких кротких глазах, он заговорил:

— Отец, ты знаешь, я всегда был тебе верным товарищем с тех пор, как ты признал меня достойным сопровождать тебя в твоих поездках. В бурю и непогоду выходил я с тобой в море, и ты знаешь, как часто мы с опасностью для жизни вместе боролись против шторма.

— Да, ты отважный молодец, что и говорить, — ответил Матиас Лоренсен, одобрительно качая головой, — во всей бременской гавани не найдется такого доброго, хорошего сына. Другие лоцманы завидуют, что я имею такого славного помощника.

— Я этим не хочу хвастаться, отец, я исполняю только свою обязанность. Ты содержал меня, пока я был мал, теперь, когда ты состарился, я в свою очередь помогаю тебе в работе.

Пока сын говорил, Матиас Лоренсен достал трут и огниво, набил трубку и закурил ее.

— Что значат эти длинные приготовления? — сказал он. — Ты ведь не проповедник, который, начиная свою проповедь с Адама и Авеля, переходит к Вавилонской башне и кончает царем Соломоном, потом проливает слезы, жалуясь, что люди мало посещают его церковь. Кончай скорей. Рассказывай, что ты там знаешь!

— Я хочу только сказать вам, отец, что я с радостью готов отдать за вас жизнь, но не честь: ею я не поступлюсь ни за какие блага в мире.

Старик ничего не ответил, только пустил из трубки большое облако дыма.

— Когда я вчера пошел в город, — продолжал Готлиб, — то встретил лоцмана Христиансена; хотя он всегда завидует, если нам удается хорошее дело, но, в сущности, он недурной парень и против него ничего нельзя сказать. «Пойдем, чокнемся, — сказал я ему, — я плачу». Но Христиансен медленно выплюнул жвачку и, случайно или намеренно, угодил мне прямо под ноги. Затем он пошел прочь, крикнув мне презрительно, через плечо: «Я думаю, что ты можешь заплатить, денег у тебя много, только с такими, как ты — я не пью». С этими словами он от меня отошел. Но я в три прыжка догнал его, схватил за плечо так, что едва удержался на ногах. «Я тебя так не отпущу, Христиансен, — крикнул я ему, — я хочу знать: почему ты отказываешься выпить со мной? И почему ты относишься ко мне так, точно я украл у тебя серебряные часы из кармана? Разве ты не считаешь меня честным малым? В таком случае скажи откровенно, Либо я снесу тебе башку, либо ты мне, как случится, и дело будет в шляпе». Христиансен пристально посмотрел на меня, точно хотел проникнуть до самого дна моей души, потом ударил меня по плечу и сказал: «Нет, ты ни в чем не виноват, и я был не прав, обижая тебя. Но твой старик… старик твой скряга и не перестает загребать деньги, хотя бы и против совести».

Готлиб на минуту замолчал, бросив исподтишка пронзительный взгляд на отца.

Старик ловко выпускал кольцами дым из трубки и, казалось, был углублен в это занятие. Наконец он спросил:

— Ну, и что же ты ответил Христиансену?

— Христиансен, — сказал я ему, — ты сначала обесчестил меня, и я хотел за это снести тебе башку. Теперь обижаешь моего старика… и я жалею, что у тебя не две головы. Если бы их было даже несколько, я расправился бы со всеми. Заметь себе! Я не позволю трогать старика. Если он бережлив и хранит деньги, нажитые тяжким трудом, то это касается только матери и меня, а не тебя и других. Вы только завидуете Матиасу Лоренсену, потому что он тяжелым трудом, подвергая себе опасностям, сумел скопить порядочное состояние и хочет отдохнуть на старости лет.