Пещера Лейхтвейса. Том третий, стр. 61

Этого странного человека звали — Цезаре Галлони.

Глава 115

ТАИНСТВЕННАЯ НОЧЬ

За исключением страха, который мне внушал итальянец, я прожила прекрасное, счастливое время в доме студентов. Добрые юноши сдержали свое слово, которое они дали мне при моем вступлении к ним. Никто не оскорблял меня ни взглядом, ни словом, и когда я вечером уходила в свою комнату, находящуюся за кухней, чтобы лечь спать, я могла быть совершенно спокойна. Каждую ночь я задвигала тяжелый железный засов на моей двери, хотя было это, должно быть, совершенно лишнее, так как каждый из молодых хозяев моих ревниво оберегал меня от товарищей, которые, в свою очередь, следили за тем, чтобы кто-либо из них не приближался ко мне.

Моя роль хозяйки очень нравилась мне. Хотя моя покойная мать никогда не брала на себя труд показать мне что-либо из домашних занятий, то есть стряпать, убирать комнату, шить, чинить, я все же очень быстро и легко освоилась с моими обязанностями, быть может, потому, что я все делала с охотой и любовью. Рано утром, когда еще студенты лежали в постелях, я была уже на ногах, чистила их сапоги, их одежду и приготовляла завтрак. Первым обыкновенно вставал толстый Бохе. Он быстро одевался и помогал мне: накрывал стол, пока я ходила за молоком и булкой, молол кофе и при этом рассказывал мне о том, что произошло накануне вечером в трактире, где обыкновенно встречались студенты. Итак, я весь день была занята и часто приходилось мне быть очень экономной, потому что у них, как водится у студентов, часто не хватало денег.

— У нас нет больше денег, Ада, — говорили они, — обойдись как-нибудь.

И мне приходилось разыскивать какого-либо булочника или мясника, который давал бы мне в долг, чтобы хоть как-нибудь накормить моих юных хозяев. Во всем квартале знали меня, но никто не решался сказать мне какое-либо оскорбительное слово, каждый вежливо раскланивался со мной, приветливо здороваясь, потому что знал, что мои друзья, четыре студента, отомстят жестоко за каждую обиду, нанесенную мне.

Как-то раз один из студентов, известный во всем квартале как опасный драчун, обнял меня на лестнице, желая поцеловать. Все четверо студентов, друзья мои, вызвали его на дуэль. Бедный толстяк Бохе получил в этом поединке серьезный удар саблей, который ему почти расквасил нос. Боб также бегал несколько недель со шрамом на лице, но обоим им, как и Жирардену, не удалось наказать обидчика. Однако Цезаре Галлони, который еще в детстве изучал искусство фехтования в Италии, при первом движении вонзил свою саблю в грудь противника, так что несчастный пролежал несколько месяцев с опасностью для жизни.

Моя одежда способствовала тому, что меня все знали в Латинском квартале.

Мои друзья-студенты заказали для меня нечто вроде формы — серое платье, которое опускалось почти до полу. Рукава у меня были с красными обшлагами, на голове я носила красную шапочку, а лента с французскими национальными цветами обвивала мою грудь.

Прошло несколько месяцев с тех пор, как я поселилась в доме студентов, и я была бы очень счастлива здесь, если бы не этот страшный Цезаре Галлони. Я боялась оставаться с ним наедине и всегда пыталась так обставить все, чтобы избежать встреч с ним. Но когда все же это случалось иногда, итальянец производил надо мной какие-то странные опыты, которые мне тогда были совершенно непонятны. Он останавливался предо мною, смотрел на меня своими темными, бездонно-глубокими глазами, словно хотел заглянуть в мою душу, а затем он начинал говорить со мною каким-то монотонным, мягким, неизменяющимся голосом. Если я пыталась вырваться от него или опускала глаза, он кричал на меня:

— Смотрите же на меня, Ада. Не отрывайте от меня глаз… так… так… я вами доволен… не правда ли, вы теперь ни о чем другом думать не можете, как только о том, что вы смотрите на меня. Вот теперь закройте глаза… вот так…

И глаза мои закрывались, несмотря на то, что я всеми силами старалась держать их открытыми, мною овладевала невыразимая усталость, моя сила воли исчезала под его взглядами, я не сознавала более, что со мной делается. Итальянец не делал со мной ничего дурного, но когда я потом просыпалась, я чувствовала какую-то тяжесть в голове, какую-то дрожь и мне было грустно, так что мне хотелось рыдать беспрерывно, хотя я не знала причины, навевавшей на меня такое тяжелое состояние.

Цезаре Галлони был самый бедный из моих четырех студентов. Он не знал ни отца, ни матери. Воспитанный жестокими родственниками, которые его немилосердно угощали побоями, заставляли при том голодать, он чувствовал безумное влечение к богатству, желание заставить говорить о себе. Эти мечтания окрыляли его, и еще ребенком заставляли учиться и только учиться, и в особенности внимательно отнестись к музыке. Этим путем он очутился в Париже, где он поступил в консерваторию. Он существовал на средства, добываемые им уроками на скрипке и рояле. Часто я слышала его проклятия и горькие жалобы. Он злобно возмущался тогда общественным строем, жаловался на то, как трудно бедному человеку пробить себе дорогу, даже в том случае, если он много талантливее других. В его словах было столько убедительности, столько злобы и насмешки, что его товарищи ничего не могли возразить ему. Я презирала этого Цезаре Галлони, и часто я уже решала покинуть гостеприимный дом студентов. Но мысль о том, что мой поступок будет черной неблагодарностью по отношению к тем, кто приютил и обогрел меня, удерживала меня от этого шага.

Но, быть может, мною руководила и другая причина. Я была слишком молода, — мне только что минул шестнадцатый год, чтобы, живя с четырьмя молодыми людьми под одной кровлей, не влюбиться в одного из них. И это был молодой Баркер, для которого громко стучало мое сердце и которого я полюбила всей душой. Но я боялась показать ему свое чувство. Я была с ним робка и сдержанна, а с Бохе и Жирарденом я часто позволяла себе разные шалости. За время моего пребывания в доме студентов с Баркером произошла странная перемена. Прежде он был одним из самых веселых юношей Латинского квартала, а теперь его друзья называли его кислым и уверяли, что не узнают его более. Раньше он не пропускал ни одной красивой девушки, чтобы не объясниться ей в любви, и не раз его товарищи спасали его из рискованных положений, так как он пытался ухаживать и за замужними женщинами. А теперь он предался с таким пылом науке, словно ему уже в этом году надо было сдать экзамен на доктора. Он все глубже зарывался в свои книги и при этом становился все бледнее, а глаза его стали совсем большими и приняли странный блеск. Его веселость исчезла.

Жирарден, студент-медик, заявил, что Баркер болен, и хотел начать лечить его разными пилюлями и микстурами, но Баркер на это не соглашался. Бохе в его отсутствие настаивал на том, что Баркер тайком наделал долгов, и только Цезаре Галлони странно улыбался, глядя на изменившегося юношу, и, сжав свои тонкие губы, усаживался за рояль, извлекая из инструмента страстную жгучую мелодию.

Как-то раз Баркер пришел раньше обычного из университета, тогда как Жирарден, Бохе и Галлони задержались еще на лекциях. Я стояла у плиты и готовила любимое итальянское блюдо Галлони, которое он научил меня делать и которое являлось одним из частых блюд в нашем хозяйстве благодаря своей дешевизне. Вдруг я заметила возле себя Баркера, который положил руку мне на плечо. Я обернулась и сразу поняла, что его раннее возвращение — не случайно и что теперь между ним и мною должно произойти объяснение. Объяснение было чрезвычайно краткое.

— Хочешь ты стать моей женой, Аделина?

Когда я объяснила ему, что его родители никогда не дадут согласия на подобный брак, так как он меня нашел на улице, что у меня ничего нет, кроме одежды, которая на мне, он ответил мне с энергией англичанина:

— Если ты меня любишь, я женюсь на тебе независимо от того, дадут или не дадут свое согласие мои родители.

С этими словами он привлек меня к себе и осыпал поцелуями. Но вдруг я вспомнила, что на огне испортится кушанье, и бросилась к плите с возгласом испуга.