Золотая наша Железка, стр. 25

С этими словами авангардист нажал на педали и сделал резкий разворот, подрезав нос городскому такси «Лебедь», заслужив оглушительное «псих» из уст Телескопова и ответив находчиво «от психа слышу», после чего, наращивая скорость, воображая себя демоном воды с озера Чад, помчался по главной улице в прозрачную современную перспективу.

Что касается Эрнеста Аполлинариевича, то он взял такси и от полной сумятицы в голове попросил отвезти его на Цветной бульвар в «Литературную газету», где у него сидит дружок. Володя Телескопов, привычный ко всему, подвез академика к воротам Железки и получил по счетчику 17 копеек, потому что чаевых не брал. Таким образом, между двумя участниками утреннего диалога, между Мемозовым и Морковниковым, почти мгновенно образовалось огромное пространство, которое тут же пересекли два сиамских кота, а также благороднейший пудель Августин со свежей почтой для своих хозяев и «дружелюб» Агафон Ананьев на универсале «Сок и джем полезны всем», в кузове которого лежала его теща, возвращающаяся из окрестных сел после закупок яиц.

Стояла ранняя зима, вернее, осень на исходе, прозрачность некая была в архитектуре и в природе, а Ким Морзицер унывал, грустил, как пес при непогоде, и листья желтые считал как знаки на небесном своде, как знаки будущих похвал.

В отсутствие Кима в Пихтах случилось чудовищное. Древний враг, Трест Столовых, нанес неожиданный и сильный удар: «Дабль-фью» была переименована в «Волну». Произошло, по словам Великого-Салазкина, злое кОщунство.

Чудовищное кОщунство над детИщем! Обилие мерзких, с детства ненавистных новатору «ща» наводило на мысль о близости щей, и впрямь – чудовищное кощунство над детищем вершилось во имя тощих пищевых щей, ибо первых блюд в музыкально-разговорном кафе не водилось, и из-за этого тоже шла борьба, сыпались жалобы, коптили небо ревизоры, отбивались блистательными контратаками в отдел культуры.

И вот разлетелся. В сумерках, не разглядев новой вывески, размахался дверями, как хозяин, вбежал в свой кабинет, в святая святых, уже блейзер чуть ли не скинул, вдруг видит – сидит!

За столом Кима сидел Буряк Фасолевич Борщов в белом халате и строго что-то писал. Со стола были удалены коралл, бригантина в бутылке из-под кубинского рома, все четыре парижских паяца, роза-ловушка, стакан с вечным непроливающимся пивом и прочие любимые меморусы. Со стен исчезли дискуссионные шпаги, банджо, гитара, портрет Тура Хейердала, портрет самого Морзицера работы художника Бонишевского в стиле Буше. Перед столом стояла кассирша Виктория Шпритц и что-то смущенно делала руками, а в глубине комнаты под какой-то дикой диаграммой с неясным названием «Выход блюдов» сидело еще одно новое лицо – огромнейшая молчаливо-веселая дама с папироской.

– Простите, – сказал Ким, уже чувствуя непоправимое, но все-таки в атакующем интеллигентском стиле. – Простите, с кем имею честь?

– Борщов, – ответил захватчик стола в своем стиле, не поднимая головы. – Директор кафе «Волна». Вы?

– Весьма удивлен. При чем здесь волна? – спросил Ким, опираясь на стол ладонями.

– Не надо. Наваливаться, – директор поднял голову, но не к Киму, а к Шпритц. – Кто? Это?

– Это... это... – замялась Виктория, – это наш Кимчик... Ким Аполлинариевич...

– Точнее, – попросил директор, открывая ящик, из которого явно было уже удалено все милое, а подчас и интимное содержимое и заменено сетчатой бумагой.

– Это наш... – Шпритц смущенно хихикнула. – Наш Командор и Хранитель Очага.

– Слышал. – Директор углубился в бумаги, и наступило полнейшее молчание.

Ким чувствовал жгучий стыд, дичь, нелепость, чувствовал свои большие неуместные руки.

Дама в углу улыбнулась приятными, как карамели, пунцовыми губами.

– Да что же вы, Ким Аполлинарьич, стоите как неродной? Присаживайтесь.

«Вот, черт возьми, живой человек», – с неожиданной благодарностью подумал Ким и бухнулся на стул рядом с крутым ея бедром, похожим на атомную подводную лодку. Ткань маскировочного рисунка лишь усиливала интригующее сходство.

– Серафима Игнатьевна, наш новый буфетчик, – вполне по-человечески и даже с двумя-тремя калориями произнес директор.

– Очень приятно...

Самым нелепейшим образом Кимчик потянулся к ея руке, но неожиданно получилось вполне естественно и даже мило – простой поцелуй в руку.

– Вы... вы умеете, конечно, Серафима Игнатьевна, делать коктейль «Бегущая по нулям»?

Кимчик опять же неожиданно для себя уже зажурчал и уже посмотрел исподлобья – фавном.

– Серафима! Игнатьевна! Не бармен! Буфетчик! – вдруг закричал директор Борщов и отвернулся к окну, чуть-чуть дрожа.

– Я все умею, Ким Аполлинарьич, – мягко сказала буфетчик и затянулась из папироски дымом, на минуту удлинив свое лукавое лицо.

– Я подчеркиваю: Серафима Игнатьевна не бармен, и коктейлей у нас на выходе не будет, – с мимолетным и далеким, как полтавская зарница, отчаянием проговорил Борщов.

Вновь воцарилось престранное молчание, которое продолжалось по часам три-четыре минуты.

– Как отпуск провели, Кимчик? – произнесла Шпритц. Она все волновалась.

– Гладил тигрят! – рявкнул Ким и вызывающе склонился к столу Борщова, бывшему своему столу.

Особенный вечер

Временами, когда совсем невмоготу, вспоминаешь и такое – да, гладил тигрят в их обычном жилище! Не всякому доводилось гладить хищных крошек, не у каждого ходит в друзьях дрессировщик тигров Баранов!

Вспоминая свое уходящее время, я стараюсь найти в нем светящиеся ядра, чтобы соединить их в молекулу пусть еле видимым, но все же существующим пунктиром, иначе и время само пропадает. Как спасти мне свое время – десятилетие, год, хотя бы свой отпуск?

Вот вы – ходи, пожалуйста, на пляж с двумя бутылками кефира и с горстью слив. Вот вы – плыви, пожалуйста, бабочкой, сгоняй жир, формуй изящную скульптуру. Все твое время превращается в один день, в приобретение скульптуры, в расплывчатое знойное марево, в облачко мошкары, в неясное воспоминание о покое, о сладкой потуге мышц. Кому не знакомо тревожное ускользание дней?

В знойный вечер под кипарисами выбираешь вариант: 1) мгновенно улететь в Архангельск, потратить все деньги и возвращаться пешком, 2) позвонить в «Интурист» немецкой виолончелистке Беатрисе Шауб, пригласить на шпацирен в тропический дендрарий, 3) отправиться к старику Баранову проведать его котят.

И вот я: входишь в вольер, их гладишь – младенцев, детей, подростков – по шелковым спинам, заглядываешь в их глаза, где не созрела еще застойная тигриная ярость. Коричневые полосы под твоей рукой чередуются с желтыми – таковы тигры. Клычонки подростков щелкают возле твоих рук: неверная, грубая ласка может обернуться трагедией. А по краю вольера кругами бродят взрослые самки, тоже страдают от утечки времени. Конечно, поблизости верный Баранов с пушечкой в кармане, с ласковым словом, с кнутом, но кто поручится – вдруг некая самка захочет поставить себе в биографии галочку ударом лапы по твоему загривку? Остро пахнет Уссурийской тайгой.

Словом, этот вечер особенный, от него можно считать свое жидкое время, свой отпуск, в обе стороны: это было до того, как я «гладил тигрят», а то было уже после. А потому он особенный, этот вечер, что далеко не каждому дано гладить тигрят, а я их гладил!

Вернее, почти гладил. Фактически я мог бы их погладить, если бы не карантин. Неужели друг Баранов не позволил бы наперснику детских забав погладить своих питомцев, конечно, если бы он оказался в тот вечер в цирке? Словом, я их гладил!

В глухом таежном сентябре летели птицы в серебре, их вновь к себе звала природа, а Ким Морзицер унывал, он дни прошедшие считал, такая у него порода – глухой сырой лесоповал.

– Ну что, Мокрицер, все сочиняешь себе биографию?

Запущенная, но просторная однокомнатная квартира Морзицера, в которой он сейчас лежал на продавленной тахте, наполнилась гулкими шагами последней трети Ха-Ха. Патинку провинциального сплина прервал огнедышащий Мемозов с легким, как стрекоза, гоночным велосипедом за спиной. Лайковое, замшевое, джинсовое великолепие, грозные пики нафабренных усов, кипень шевелюры Гуляйполя, лаконичные жесткие стрелы в глазах, на груди, на запястьях поражали воображение. Киму захотелось спрятать в подушку свое траченное сплином лицо, спрятать заодно и подушку.