Затоваренная бочкотара, стр. 11

– Да нет, мамаша, какая вы непонятливая, – досадливо сказал Глеб, – просто красивый лицом и одеждой и внутренне собранный, которому до феньки все турусы на колесах...

– И мужествевный! – воскликнула Ирина Валентиновна. – Героичный, как Сцевола...

– Поняла, голубчики, поняла! – залучилась, залукавилась Степанида Ефимовна. – Блаженный человек идет по росе, ай как хорошо!

Тут же она и заснула с открытым ртом.

– Запрограммировалась мамаша, – захохотал было Шустиков Глеб, но смущенно осекся.

И все были сильно смущены, не глядели друг на друга, ибо раскрылась общая тайна их сновидений.

Блики костра трепетали на их смущенных лицах, принужденное молчание затягивалось, сгущалось, как головная боль, но тут нежно скрипнула во сне укутанная платками и одеялами бочкотара, и все сразу же забыли свой конфуз, успокоились.

Шустиков Глеб предложил Ирине Валентиновне «побродить, помять в степях багряных лебеды», и они церемонно удалились.

Огромные сполохи освещали на мгновения бескрайнюю холмистую равнину и удаляющиеся фигуры моряка и педагога, и старик Моченкин вдруг подумал: «Красивая любовь украшает нашу жись передовой молодежью», – подумал, и ужаснулся, и для душевного своего спокойствия сделал очередную пометку о низком аморальном уровне.

Вадим Афанасьевич и Володька лежали рядом на спинах, покуривали, пускали дым в звездное небо.

– Какие мы маленькие, Вадик, – вдруг сказал Телескопов, – и кому мы нужны в этой Вселенной, а? Ведь в ней же все сдвигается, грохочет, варится, вся она химией своей занята, а мы ей до феньки.

– Идея космического одиночества? Этим занято много умов, – проговорил Вадим Афанасьевич и вспомнил своего соперника-викария, знаменитого кузнечника из Гельвеции.

– А чего она варит, чего сдвигает и что же будет в конце концов, да и что такое «в конце концов»? Честно, Вадик, мандраж меня пробирает, когда думаю об этом «в конце концов», страшно за себя, выть хочется от непонятного, страшно за всех, у кого руки-ноги и черепушка на плечах. Сквозануть куда-то хочется со всеми концами, зашабашить сразу, без дураков. Ведь не было же меня и не будет, и зачем я взялся?

– Человек остается жить в своих делах, – глухо проговорил Вадим Афанасьевич в пику викарию.

– И дед Моченкин, и бабка Степанида, и я, богодул несчастный? В каких же это делах останемся мы жить? – продолжал Володя. – Вот раньше несознательные массы знали: Бог, рай, ад, черт – и жили под этим знаком. Так ведь этого же нету, на любой лекции тебе скажут. Верно? Выходит, я весь ухожу, растворяюсь к нулю, а сейчас остаюсь без всяких подробностей, просто как ожидающий, так? Или нет? Был у нас в Усть-Касимовском карьере Юрка Звонков. Одно только знал – трешку стрельнуть до аванса, а замотает, так ходит именинником, да к девкам в общежитие залезть, били его бабы каждый вечер, ой, смех. Однажды стрела на Юрку упала, повезли мы его на кладбище, я в медные тарелки бил. Обернусь, лежит Юрка, важный, строгий, как будто что-то знает, никогда я раньше такого лица у него не видел. Прихожу в амбулаторий, спрашиваю у Семена Борисовича: отчего у Юрки лицо такое было? А он говорит: мускулатура разглаживается у покойников, оттого и такое лицо, понятно вам, Телескопов? Это-то мне понятно, про мускулатуру это понятно...

– Человек остается в любви, – глухо проговорил Вадим Афанасьевич.

Володя замолчал, тишину теперь нарушал лишь треск костра да легкое, сквозь сон, поскрипывание бочкотары.

– Я тебя понял, Вадюха! – вдруг вскричал Володя. – Где любовь, там и человек, а где нелюбовь, там эта самая химия-химия – вся мордеха синяя. Верно? Так? И потому ищут люди любви, и куролесят, и дурят, а в каждом она есть, хоть немного, хоть на донышке. Верно? Нет? Так?

– Не знаю, Володя, в каждом ли, не знаю, не знаю, – совсем уже еле слышно проговорил Вадим Афанасьевич.

– А у кого нет, так там только химия. Химия, физика, и без остатка... так? Правильно?

– Спи, Володя, – сказал Вадим Афанасьевич.

– А я уже сплю, – сказал Володя и тут же захрапел.

Вадим Афанасьевич долго еще лежал с открытыми глазами, смотрел на сполохи, озаряющие мирные поля, думал о храпящем рядом друге, о его откровениях, вспоминал о своей любимой (что греха таить, и он порой вскакивал среди ночи в холодном поту) работе, заглушавшей подобные мысли, думал о Глебе и Ирине Валентиновне, о Степаниде Ефимовне и старике Моченкине, о пилоте Ване Кулаченко, о терпеливом старичке, о папе и маме, о всемирно знаменитом викарии, прыгающем по разным странам, ошеломляющем интеллектуальную элиту каждый раз новыми сногсшибательными то католическими, то буддийскими, то дионистическими концепциями и возвращающемся всякий раз в кантон Гельвецию, чтобы подготовить очередную интеллектуальную бурю – что-то он готовит сейчас блаженной, бесштанной, ничего не подозревающей Халигалии?

С этими мыслями, с этим беспокойством Вадим Афанасьевич и уснул.

В отдалении на полынном холме, словно царица Восточного Гиндукуша, почивала под матросским бушлатом Ирина Валентиновна. Весь мир лежал у ее ног, и в этом мире бегал по кустам ее верный Глеб, шугал козу Романтику.

Она гугукала в кустах, шурша, юлила в кюветах, выпью выла из ближнего болота, и Глеб вконец измучился, когда вдруг все затихло, замерло: на землю лег обманчивый покой, и Глеб напружинился, ожидая нового подвоха.

И точно... вскоре послышалось тихое жужжание, и по дороге силуэтами на прозрачных колесах медленно проехали турусы.

Вот вам пожалуйста – расскажешь, не поверят. Глеб сиганул через кювет, напрягся, приготовился к активному сопротивлению. И точно – турусы возвращались. Описав кольцо вокруг полынного холма, вокруг безмятежно спящей царицы Восточного Гиндукуша, они медленно катили прямо на Глеба, четверо турусов – молчаливые ночные соглядатаи.

В дрожащем свете сполоха мелькнул перед моряком облик вожака – детский чистый лоб, настырные глазенки и широченные, прямо скажем, атлетические плечи.

Почти не раздумывая, с жутким степным криком Глеб бросился вперед. Что-то разыгралось, что-то замелькало, что-то заверещало... в результате военный моряк поймал всех четырех.

– Ха, – сказал Глеб и подумал совершенно отчетливо: «Вот ведь расскажешь, не поверят».

Он тряхнул турусов – они были гладкие.

– Ну, – сказал он великодушно, – можно сказать, влопались, товарищи турусы на колесах?

– Отпусти нас, дяденька Глеб, – пискнул кто-то из турусов.

Глеб от удивления тут же всех отпустил и еще больше удивился: перед ним стояли четверо школьников из родного райцентра.

– Это еще что такое? – растерялся молодой моряк.

– Велопробег «Знаешь ли ты свой край», – глухим дрожащим басом ответил один из школьников.

– Дяденька Глеб, да вы нас знаете, – запищал другой, – я Коля Тютюшкин, это Федя Жилкин, это Юра Мамочкин, а это Боря Курочкин. Он всех и подбил. Прибежал, как чумной, организовал географический кружок. Знаешь ли ты, говорит, свой край? Вперед, говорит, в погоню за этой...

– За кем, за кем в погоню? – вкрадчиво спросил Глеб и на всякий случай взял Борю Курочкина за удивительно плотную руку.

– За романтикой, не знаете, что ли, – буркнул удивительный семиклассник и показал свободной рукой куда-то вдаль.

Очередной сполох озарил пространство, и Глеб увидел пылящую вдали полнотелую Романтику на дамском велосипеде.

– Это – дело хорошее, ребята, – повеселев, сказал он. – Хорошее и полезное. Пусть сопутствует вам счастье трудных дорог.

И тут он окончательно отпустил школьников и совершенно спокойный, в преотличнейшем настроении поднялся на полынный холм к своей царице.

Третий сон педагога Ирины Валентиновны Селезневой

Жить спокойно, жить беспечно, в вихре танца мчаться вечно. Вечно! Ой, Глеб, пол такой скользкий! Ой, Глеб, где же ты?

Ирочка, познакомьтесь, – это мой друг, преподаватель физики Генрих Анатольевич Допекайло.