БЕСЦЕРЕМОННЫЙ РОМАН, стр. 22

Наташа вскочила, испуганно оглянулась и бросилась за пузатый шкаф, вся сжалась, слилась с притаившейся в углу темнотой.

В комнате – топот, скрип кресла и басок Голицына:

– Садитесь… Садитесь, господа!.. Нам необходимо поговорить о весьма и весьма серьезных делах… Государь на воскресенье назначил подписание договора, и мы должны как самые близкие к государю люди остановить неизбежное…

– М-да!.. Но как остановить, Александр Николаевич?

– Вот за этим и собрал я вас в моем доме… Алексей Андреевич, вам первое слово для мудрого совета.

Аракчеев гулко откашлялся.

– Что говорить, беда! Государь, как ни тяжко об этом думать, заболел, душевно окачурился! Столько лет твердо на посту выстоял и вдруг – едал. Видно, тревоги последних лет неизгладимые следы в его сердце отметили. А тут еще каверзы всякие…

Аракчеев выдерживает паузу. Вспоминает бумагу, спрятанную в железный ящик, и новые сведения от своих агентов.

«Сказать, что ли, про заговор? Нет, не скажу! Вернее удар будет. Двойной удар!»

– Какие ж это каверзы? – любопытствует Голицын.

– Ну, хоть француза этого взять… Гнет свою линию! Не удастся реванша у Бонапарта взять… А совета государю преподать нельзя… рассеян очень! (Не забыл, как Александр из кабинета выгнал). От мнительности болезненной все планы и советы им отвергаются и явные безрассудства довлеют в его поступках. Ох, владыко мой, тяжко, тяжко, но надежду на просветление воли государевой нам оставить придется… Бог мне судья, но царь-батюшка за поступки свои не ответственен более…

Голицын вздрогнул.

– Что ж, – проговорил он, заикаясь, – ужели… ужели Михайловский замок повторить придется?

Выдохнул эти слова и побледнел.

– Господи сохрани! – замахал руками Аракчеев и себя внутри похвалил за находчивость. – Сначала француз… потом государю полная воля… отречься и уехать в Америку, о чем он помышляет. Болезнь престола лечится домашним врачеванием…

– Но, Алексей Андреевич, ведь много же путей есть, нельзя напролом идти!

– Есть только один… опасный, но есть! И нам придется путь этот избрать.

Наташе за шкафом душно, кровь в голове бьет курантами: шепот Аракчеева давит, давит Наташу к вощеному полу.

20

Роман только в карете догадался спросить:

– А разрешите, сударь, узнать вашу фамилию? Дела государственные память весьма притупляют.

За стеклами роговых очков шевельнулся радостный огонек.

– Член Академии наук, камергер двора Никита Петрович Владычин…

– Владычин?!..

…Орловская владычинская усадьба… Гостиная с приземистыми белыми колоннами, между ними в тяжелых резных рамах – предки. Память, много лет не возвращавшаяся в фамильную галерею, услужливо и поспешно отыскивает среди портретов полного мужчину с камергерским ключом в руках, рядом стол со свертками географических карт и пузатый глобус… Но портрет должен был передать не только черты почтенного предка – художник заботливо придавил стопку фолиантов на столе бюстом императора Александра, а темный отворот мундира украсил двумя значительными угловатыми звездами… Никита Петрович! Да, да!.. Разница только в очках – на портрете их не было, и, с минуту пристально посмотрев на соседа, Роман откинулся в угол кареты, точно прижавшись к пестрому жилету отца, когда тот брал маленького Романа на руки и носил по низким комнатам орловской усадьбы… Отец рассказывал о людях, тех самых, кто с пыльных полотен Рокотова, Левицкого, Кипренского следили новую жизнь тусклыми глазами… Так вот оно что! Родственник! Не просто чудаковатый русский вельможа, чуждый и незнакомый, сидит с ним рядом в карете, а родной, и если уж на то пошло – самый «родной» ему человек в этом перевернутом времени.

* * *

Граненые хрусталики люстры слабо звенят, когда с хор проносится густая волна голосов. Потные верзилы из соборного хора, сглатывая колючие кадыки, старательно выводят величественные, громоздкие строки Бортнянского. Суетливый регент, маленький и чрезмерно вдохновенный, отчаянно волнуется – но хор спокоен, мужчины замолкают вовремя, и звонкие, как сухие липовые дощечки, голоса смолянок подхватывают и бережно доносят до конца аккорды витиеватой фуги.

Дьякона прилежно чадят кадилами, их возгласы тушат шепот толпы и устанавливают божественный правопорядок в занятом под священнодействие зале.

Перед зажженным образом богородицы низенький протоиерей меланхолично цедит слабогрудую молитву; ему так хочется оглянуться, рассмотреть этого самого французского князя, который стоит посередине зала на небольшом бархатном коврике, но старый служака господа бога – только покорный раб своих профессиональных обязанностей, и любопытство даже не убыстряет привычной размеренности его чтения.

– …и да будет едино стадо и един пастырь…

Протоиерей вспоминает, как, высаживаясь из монастырского возка, заметил повара, наискось через двор тащившего связку колотой птицы.

– …и да будет едино стадо и един пастырь… Слова молитвы клейкие, одно к одному, как паюсная икра, намазаны на страницах маленького молитвенника, заложенного розовыми закладками и кипарисовыми веточками, к ним льнет взгляд, и язык послушно протаскивает их через горло, как повар колотых кур через двор.

Никита Петрович возбужден и радостен, он нарушает чопорный этикет двора и церкви, он отгоняет клетчатым фуляром надоедливые струйки ладана, он поминутно протирает розовую лысину, – экая духота! – подбадривает знаками регента. Никита Петрович суетливо теснит приглашенных особ к стене, чтоб не слишком напирали на его будущего кума – посла французского императора, и когда в дверях показывается шествие с главным виновником торжества, он исполняет последний административный и родительский долг – осторожно пробует пальцем, не остыла ли вода в раззолоченной купели…

Торжественная минута близка, она идет, она пришла, и когда священник мокрого, дрыгающего пухлыми ножками младенца передал Роману, Роман с трудом сдержал улыбку, любопытно заглянул в безразличные синие глазки и нежно-нежно поцеловал в мокрый лобик своего дедушку.

21

Императору скучно… Князь Ватерлоо, cher Romain, в России. Император так привык к нему. Князь Ватерлоо, cher Romain, необходим императору…

В халате и туфлях, недовольно морщась, меланхолически позевывая, Наполеон слушает доклады.

Даву входит последним; Наполеон устал, морщится, сердито зевает во весь рот. Даву смотрит на императора: в халате, в туфлях, с лицом обрюзгшим и сонным – это не тот, чьим велением умирали тысячи, не тот, совсем не тот, кому миллионы кричали «vivat!». Доклады и бумаги – не дело императора.

Но… князь Ватерлоо в России. Император не доверяет никому, кроме князя Романа. Да и князь Роман, кстати, не доверяет никому, кроме императора…

По праздникам, в один и тот же час, аккуратно и неизменно, стоит ли над Парижем высокое торжественное солнце, или снег темнеет и тает под ногами пешеходов, – по праздникам, в один и тот же час, на одну и ту же площадь, аккуратно и неизменно выходят войска…

Офицер в пышной форме командует – и громовый салют, такой, что дух захватывает, приветствует появление императора…

Император на белом коне, как всегда…

Парижские гамены довольны. Кроме них, впрочем, никто не посещает еженедельные императорские парады – надоело… Только провинциалы включают императорский парад в свой список театров и музеев…

Скучно, ах, как скучно императору!..

22

«…И склонена держава Российская на колени перед Вами, Ваше Величество. Через неделю назначено торжественное подписание договора, и я думаю, Ваше Величество, что в конце месяца сумею лично приветствовать…»

– Ваша светлость… Ваша светлость! Женщина к вам пришла.

– Женщина?… Странно… Приведите ее сюда… Нет, нет! Постой! Лучше пусть подождет в приемной. Я сейчас.