Нарцисс и Гольдмунд, стр. 50

О, если бы ему удалось уговорить священника развязать ему руки! Тогда можно было бы бесконечно много выиграть.

Между тем он попытался, не обращая внимания на боль, зубами развязать веревки. С бешеным усилием после ужасно долгого времени ему удалось их немного ослабить. Он стоял, задыхаясь, во тьме своей тюрьмы, распухшие руки и кисти очень болели. Когда дыхание наладилось, он пошел, осторожно ощупывая стену, все дальше обследуя шаг за шагом сырую стену подвала в поисках какого-нибудь выступающего края. Тут он вспомнил о ступенях, по которым его опустили в это подземелье. Он поискал и нашел их. Встав на колени, он попытался перетереть веревку об одну из каменных ступеней. Дело шло с трудом, вместо веревки все время на камень попадали его руки, боль обжигала, он чувствовал, что потекла кровь. Все-таки он не сдавался. Когда между дверью и порогом стала виднеться едва заметная тонкая полоса серого рассвета, дело было сделано. Веревка перетерлась, он мог от нее освободиться, его руки были свободны! После этого он едва мог пошевелить пальцами, кисти опухли и затекли, а руки до плеч свела судорога. Он стал упражняться, принуждая их к движению, чтобы кровь опять прилила к ним. Теперь у него возник план, показавшийся ему хорошим.

Если не удастся уговорить священника помочь ему, придется, оставшись с ним вдвоем хотя бы совсем ненадолго, убить его. Можно табуретом. Задушить он не сможет, для этого в руках недостаточно силы. Итак, ударить его. быстро переодеться в его платье, и в нем выйти! Пока другие обнаружат убитого, ему нужно выбраться из замка и бежать, бежать! Мария пустит его и спрячет. Он должен попытаться. Это возможно.

Еще никогда в жизни Гольдмунд так не следил за рассветом, не ждал его с таким нетерпением и не боялся в то же время, как в этот час. Дрожа от напряжения и решимости, вглядывался он глазами охотника, как слабая полоска под дверью медленно, медленно становилась светлее. Он вернулся обратно к столу, продолжая упражнения, сел на табурет, положив руки на колени, чтобы нельзя было фазу заметить отсутствие веревки. С тех пор как его руки были свободны, он больше не думал о смерти. Он решил пробиться, даже если при этом весь мир разлетится на куски. Он решил жить любой ценой. Его ноздри дрожали от жажды свободы и жизни. И кто знает, может, помощь придет извне? Агнес была женщиной, и ее сила была невелика, возможно, что и мужество – тоже, скорее она бросила его в беде. Но она любила его, быть может, она все-таки сделала что-нибудь. Может, сюда проникнет камеристка Берта, а потом был еще грум, которого она считала преданным себе. Если же никто не появится и не подаст ему знак, ну что ж, тогда он приведет в исполнение свой план. Если же он не удастся, то он убьет табуретом охранников, двоих, троих, сколько бы их не пришло. Одно преимущество у него было определенно: его глаза уже привыкли к темноте, теперь в сумраке он узнавал все формы и размеры, в то время как другие будут здесь поначалу совершенно слепы.

Как в лихорадке сидел он за столом, тщательно обдумывая, что сказать священнику, чтобы тот помог ему, потому что с этого нужно было начать. Одновременно он жадно следил за постепенным возрастанием света в щели. Момент, которого несколько часов тому назад он так боялся, теперь страстно ждал, едва сдерживаясь; невероятное напряжение он не мог дольше выносить. Да и силы его, его внимание, решительность и осторожность будут постепенно опять слабеть. Охранник со священником должны прийти, пока эта напряженная готовность, эта решительная воля к спасению еще в полной силе.

Наконец мир снаружи стал пробуждаться, наконец враг приблизился. По мощеному двору раздались шаги, в замочную скважину вставили и повернули ключ, каждый этот звук раздавался в долгой мертвенной тишине как гром.

И вот тяжелая дверь медленно приоткрылась и заскрипела на петлях. Внутрь вошел священник, без сопровождения, без охраны. Он пришел один, неся светильник, с двумя свечами. Все было иначе, чем представлял себе узник.

И как волнующе удивительно: вошедший, за которым невидимые руки закрыли дверь, был одет в орденскую мантию монастыря Мариаброни, такую знакомую, родную, какую когда-то носил настоятель Даниил, патер Ансельм, патер Мартин!

Увидев это, он почувствовал странный удар в сердце, ему пришлось отвести глаза. Появление этого посланца из монастыря обещало хорошее, могло быть добрым знаком. Но, возможно, все-таки не было иного выхода, кроме смертельного удара. Он стиснул зубы. Ему было бы очень трудно убить брата этого ордена.

Глава семнадцатая

– Слава Иисусу Христу, – сказал священник и поставил светильник на стол.

Гольдмунд невнятно ответил, уставившись перед собой.

Священник молчал. Он стоял в ожидании и молчал, пока Гольдмунд не забеспокоился и не поднял испытующий взгляд на стоящего перед ним человека.

Этот человек, как увидел он к своему смущению, носил не только одеяние патера Мариабронна, на нем было отличие аббатского звания.

И вот он взглянул аббату в лицо. Это было худое лицо, с твердыми и ясными чертами, очень тонкими губами. Это было лицо, которое он знал. Как завороженный смотрел Гольдмунд на это лицо, исполненное, казалось, только духа и воли. Неуверенной рукой он взял светильник, поднял его к лицу незнакомца, чтобы разглядеть его глаза. Он увидел их, и светильник задрожал в его руке, когда он ставил его обратно.

– Нарцисс, – прошептал он едва слышно. Все начало кружиться вокруг него.

– Да, Гольдмунд, когда-то я был Нарциссом, но уже давно я сменил это имя, ты мог бы его и забыть. Со времени моего пострижения меня зовут Иоанн.

Гольдмунд был потрясен до глубины души. Весь мир переменился вдруг, и неожиданный порыв его нечеловеческого напряжения грозил задушить его, он дрожал и чувствовал, что голова его кружится, подобно пустому шару, желудок свело. Глаза жгло подступившее рыдание. Расплакаться и упасть в слезах в обмороке – вот чего хотелось в этот момент всему его существу.

Но из глубины юношеского воспоминания, вызванного взглядом Нарцисса, в нем поднялось предостережение: когда-то мальчиком, он плакал и дал волю чувствам перед этим прекрасным строгим лицом, перед этими темными всезнающими глазами. Он не смел этого сделать еще раз. Вот он опять появился, этот Нарцисс, подобно привидению, в самый неожиданный момент его жизни, возможно, чтобы спасти ему жизнь – а он опять разразится рыданиями и упадет в обморок? Нет, нет, нет. Он сдержит себя. Он овладеет сердцем, пересилит желудок, прогонит головокружение. Ему нельзя теперь показывать слабость.

Неестественно сдержанным голосом ему удалось сказать:

– Ты позволишь мне называть тебя по-прежнему Нарциссом?

– Называй меня так, дорогой. А ты не подашь мне руки?

Гольдмунд опять превозмог себя. С мальчишеским упрямством и слегка ироничным тоном, совсем как когда-то в школьные годы, он вымолвил в ответ:

– Извини, Нарцисс, – сказал он холодно и немного напыщенно. – Я вижу, ты стал аббатом. Я же всего лишь бродяга еще. И кроме того, наша беседа, как ни желательна она для меня, к сожалению, не может продлиться долго. Потому что, видишь ли, Нарцисс, я приговорен к виселице, и через час или раньше меня, видимо, повесят. Я говорю это тебе только для того, чтобы объяснить ситуацию.

Лицо Нарцисса не изменилось. Некоторая мальчишеская бравада в поведении друга позабавила и одновременно тронула его. Гордость же, стоявшую за этим и претившую Гольдмунду броситься в слезах ему на грудь, он понял и от души одобрил. По правде, и он представлял себе их встречу иначе, но он был искренне согласен с этим маленьким притворством. Ничем другим Гольдмунд не завоевал бы опять его сердце быстрее.

– Ну да, – сказал он, тоже разыгрывая равнодушие. – Впрочем, в отношении виселицы я могу тебя успокоить. Ты помилован. Мне поручено сообщить это тебе и взять тебя с собой. Потому что здесь, в городе, ты не должен оставаться. Так что у нас будет достаточно времени порассказать друг другу то да се. Ну так как же: теперь ты подашь мне руку?