Пора, мой друг, пора, стр. 32

– Я, знаете ли, стремлюсь к повышению, – говорит Сизый. – Заочно учусь в Ленинградском кораблестроительном. Конечно, трудно сочетать. А еще и спорт. Я, Таня, борьбой занимаюсь.

Я присел рядом, позади них, и слушаю. Очень интересуют меня люди, которых, грубо говоря, хвастунами можно назвать. Все с них как с гуся вода.

Что такое хвастовство? Удовольствие оно доставляет человеку. Я вот не умею хвастать и часто думаю, что зря. Хвастовство не влечет за собой никаких неприятных последствий.

Помню, на эсминце, когда спартакиада флота началась, записывается к нам на боксерское соревнование один старший матрос. Я его спрашиваю (при ребятах, заметь): «Какой у тебя разряд, старший матрос?» А он отвечает нехотя так: да так, мол, на первый работаю... Ну, думаю, дела! Стали мы с ним работать, смотрю, прет старший матрос, как бык, и руками машет, а не тянет. Сильно ему тогда от меня досталось, и ребята смеялись, а все ничего, не убавилось его, старшего матроса, от этих насмешек.

Так и Сизого не убавится, когда Таня узнает, какой он на самом деле заочник и борец. Каким был местным неквалифицированным пижоном, таким он и останется. «Чувак», «чувиха» – весь разговор.

Так, Таня встает и идет на нос, где Юра стоит один. Юбка у нее полощется на ветру, коленки светятся, прямо хоть зажмурься, и волосы разлетаются. Улыбнулась мне. В общем-то она, должно быть, хорошая девчонка. Не просто фифа из Москвы, а с характером и с печалью. Пошел я за ней, и стали мы втроем стоять на носу. Стояли, помалкивали, а ветер по нас хлестал. Дружно это как-то было, очень хорошо, будто мы старые друзья с Таней и Юрой, будто детство вместе провели.

– Шли бы вниз, в каюту, – сказал я им потом. – Нам ходу пять часов. Поспите.

– А вы местный, Сережа? – спросила Таня.

– Нет, я с Балтики, – говорю, – осенью только завербовался в Березань на строительство.

– Что же вас сюда потянуло?

– Да так, – говорю, – надумали мы с одним дружком поехать, вот и поехали.

– А кем вы на Балтике были?

«Может, прихвастнуть? – подумал я. – Убавится, что ли, меня? А ей интереснее будет». Но не решился.

– Механиком работал по дизелям, – сказал я.

– А в каком вы городе жили? – спросила она.

– В Пярну жил последний год.

– А-а, – протянула она и внимательно посмотрела на меня искоса.

И тут меня словно ожгло. Поплыли, полетели на меня воспоминания прошлого года, потому что повернулась она ко мне тем же ракурсом, что и на фотооткрытке. Я вспомнил, в каком виде ввалился тогда ко мне Валька Марвич и как мы с ним ушли на море и там сидели под ветром, хлюпали папиросками, а он мне фотооткрытку эту показывал и что-то неясное толковал о ней, об этой Тане, и о себе, и о каких-то других людях, о людях вообще. А потом ночью мы лежали с Тамаркой и слушали, как он ворочается на раскладушке, молчали, не мешали ему переживать. А также вспомнил наши решительные прогулки в толпе курортников по вечерам, сто грамм с прицепом; хватит или добавим, давай добавим, давай куда-нибудь поедем, у меня специальность хорошая, флоту спасибо, жена твоя будет грустить, ну, погрустит и перестанет, я тебя что-то не пойму, тогда давай еще; а уже было закрыто, и не пускали никуда. Да это точно она, Татьяна!

– А вы кто будете? – спросил я для проверки.

– Я в кино снимаюсь. Актриса, – говорит она.

– Идите вниз, Таня, – сказал я. – Отдохните.

– Ага, – сказала она и дернула Юру за рукав. – Пойдем.

Я за Таней пошел, а Юра Горяев с другого борта. Смотрю, Мухин мне подмигивает на Таню и большой палец показывает, а потом на Юру презрительно машет – это, мол, ерунда, не соперник, мол, тебе, Югов, а так, только место в пространстве занимает. Если бы знал Мухин, кого мы везем...

И вообще он это зря, Мухин. Я не из таких. Есть жена – и ладно, а крановщица Маша – это так, с кем не бывает.

Бывает со всяким. С Мухиным такое бывает чаще, чем со всяким. Мухин баб не жалеет, потому что от него в свое время невеста отказалась.

Он очень правильный мужик, Мухин, скажу я тебе! Он мне раз такое из своей жизни рассказывал, что не во всякой книжке прочтешь.

Служил наш Мухин во время войны на подводной лодке, и накрыл их «юнкерс» своими бомбами. Лодка лежит на грунте с распоротым пузом, всем, в общем, пришла хана, только Мухин и раненый торпедист в одном отсеке жить остались. Это где-то возле Клайпеды было в сорок первом. В общем, представь себе, в кромешной темноте с раненым торпедистом. Дышать почти нечем, спички еле горят из-за недостатка кислорода. Часов через несколько Мухин взял буек, вылез через торпедный аппарат и выплыл на поверхность. А ночь уже была. Поставил Мухин буек над этим местом и поплыл куда-то вольным стилем, может, в Швецию, может, в Финляндию, а может, к своим. К своим попал. В пяти километрах на песчаной банке рота наша стояла из последних сил. Думаешь, товарища бросил Мухин? Ну, нет! Взяли они шлюпку и пошли в темном море буек искать. Еле нашли. Мухин нырять стал – не пехотинцам же нырять? А буек-то, оказывается, отнесло, раз пять Мухин нырял, пока лодку нашел. Влез туда, на старое место; в гроб, можно сказать, снова влез и вытащил торпедиста на поверхность. «Просто, – говорит, – Сережа, на чистой злобе работал, сил не было никаких».

Все же умер торпедист, а Мухин в плен попал на той банке. Потом в концлагере сидел в Норвегии. Убежал оттуда, с партизанами гулял. А после войны в нашем проверочном лагере сидел. Культ личности был, понял? Выпустить-то выпустили Мухина из лагеря, но только определили в спецконтингент.

Когда Сталин помер, проверять стали, что к чему, почему столько народу в лагеря запхали бериевские элементы. Реабилитировали Мухина и даже орден дали, в газетах о нем стали писать. Сам вырезки видел. Мухин тебе не Сизый, трепать не будет. Спокойный он мужик и деловой, только вот бабам простить никак не может. А зря, женщина женщине рознь.

Итак, пришли мы к Березани спокойно и вовремя, ошвартовались. Спустился я в каюту и разбудил наших пассажиров. Проводил их до Дома приезжих. Поднес Тане чемодан.

– До завтра, – сказал я им. – Завтра загляну к вам с утра.

После этого отправился домой. Иду по шоссе, от «МАЗов», как заяц, отпрыгиваю. Купил в автолавке булку черного хлеба, консервы «Бобы со свининой» и мармелад к чаю. На двоих будет в самый раз поужинать. Иду и все думаю о Вальке и о Тане. Нехорошо у них получается, непорядок.

Вижу, догоняет меня он сам, Валька Марвич, на своем колесном тракторе. Восседает на нем, как падишах. Сел я с ним рядом. Поехали. Все быстрее, чем пешком. Позади у Вальки ковш болтается полукубовый, а впереди бульдозерная лопата на весу. Знаешь эти хитрые тракторы «Беларусь»? Тут тебе и экскаватор, тут тебе и бульдозер, и тяговая сила опять же.

– Устал, – говорит Марвич. – А ты?

– А мне-то что? – ответил я. – Прогулку совершил по реке на легком катере, вот и все. Пассажиров привезли.

– А я устал, – говорит Марвич. – Устал, как лошадь. Как скот последний.

– Слушай, Валя, – сказал я ему, – ты не особенно переживай, но похоже на то, что жена твоя сюда прибыла с нашим катером.

Он только кашлянул и поехал дальше молча. Я смотрю: он пoтом весь покрылся, мелкими каплями.

– Шуточки такого рода, – говорит он через минутку, – раньше не свойственны были тебе, Сергей.

И газу, газу дает, балда.

– Я не шучу, – сказал я. – Таня, киноартистка, и на карточку похожа. С парнем одним она сюда приехала, с Юрой Горяевым. Только не жена она ему, это видно, и даже не крутят они любовь – это факт. Это твоя жена, друг.

4

– Что же, ты думаешь, ради меня она сюда приехала? – спрашивает Марвич.

– Зачем ради тебя? – успокоил я его. – Приехала она сюда ради меня или, может, ради нашего матроса Сизого, но уж не ради тебя, конечно.

– Боже мой, сколько иронии! – засмеялся Валька.

Мы лежали на койках в нашем вагончике и ждали, когда нагреются бобы. Керосинка стояла на полу возле двери, светились желтым огнем ее щелки и слюдяное окошечко. В вагончике было темно, только керосинка светилась, да в углу мокрый мой тельник висел на веревке, подвешенный за рукава. Как будто матрос высокого роста стоял в углу с поднятыми руками. Лампочку мы не зажигали, почему-то не хотелось. Лежали себе на койках, тихо разговаривали. Валька курил, а я мармелад убирал одну штучку за другой.