Пора, мой друг, пора, стр. 10

6

Казалось бы, производство, график, план – тут не до шуточек и не до сантиментов. Это верно, как верно и то, что сто человек – это сто разобщенных характеров. Бывает так: работа идет по графику, все что-то делают, отснятый материал увеличивается, но властвует над всеми какое-то мелочное раздражение, кто-то на кого-то льет грязь, кто-то замкнулся и ушел в себя, кто-то сцепился с кем-то по пустякам, и тогда это уже не работа и материал, это брак.

Чувство разобщенности отвратительно, и вот наступают дни, когда происходит объединение, и тогда делается фильм, лучшие места фильма.

Такое бывает не только с коллективом, но даже с отдельно взятым человеком. Сколько раз я, бывало, и сам испытывал это. Слоняешься по комнате, курева не можешь найти, перо мажет, бумага – дрянь, звонят друзья, сообщают разные гадости, за столом не сидится, тянет на кровать, тянет в ресторан, тянет на улицу, и там противно, свет тебе не мил. Но вот приходит в твою комнату любимая, или головку твою посещает замечательная идея. Самолюбие, обиды, тревога, изжога, уныние – все исчезает. Вдохновение объединяет личность.

Вот и мы в этот день – все, начиная от Павлика и кончая мной, – были охвачены, объединены, слиты в один комок неизвестно откуда взявшимся вдохновением. На ночную съемку приехал даже директор картины Найман. Он, царь и бог подъемных, суточных, квартирных, распределитель кредитов и хранитель печати, считающий творческих работников бездельниками и прожигателями жизни, сейчас сидел на складном стульчике и читал сценарий.

Этот эпизод назывался условно «ночной проход по крепости». Пускали дым, поливали булыжник водой. В глубине средневековой улочки появлялись фигуры Тани и Андрея. Потом переползали на другое место, перетаскивали туда все хозяйство, пускали дым, поливали булыжник, снимали с другой точки. За веревками оцепления толпились горожане.

Часы на башне горисполкома пробили одиннадцать, и горожане разошлись. У нас объявили перерыв на полчаса. Принесли горячий кофе в огромных чайниках. Я получил свой стакан и медленно побрел, отхлебывая на ходу, в какой-то мрачный закоулок, над которым висели ветви могучих лип. Почему-то казалось, что Таня сейчас побежит за мной так, как бегала в этом фильме. Но она не побежала.

– Тот, кто черный кофе пьет, никогда не устает, – прямо над моим ухом сказал Кянукук.

Я даже вздрогнул от неожиданности.

– Откуда ты взялся?

– Мне тоже кофе дали, – с гордостью сказал он, показывая стакан. – Вроде бы как своему человеку.

– А зарплату тебе еще не выписали? – поинтересовался я.

Он захохотал и стал что-то говорить, но я его не слушал. Мы шли по узкой каменной улице, похожей на улицу Лабораториум, но здесь все же кое-где светились окна. Вдруг он притронулся к моему плечу и сказал задушевно:

– Одиночество, а, Валентин? По-моему, ты так же одинок, как и я.

– А, иди ты! – Я дернул плечом. – Вовсе я не одинок, просто я сейчас один. Ты понимаешь?

– Не объясняй, не объясняй, – закивал он.

– Я и не собираюсь объяснять.

Вдруг эта улочка открылась прямо в ночное небо, в ночной залив с редкими огоньками судов, а под ногами у нас оказался город, словно выплывающий со дна: мы вышли на площадку бастиона. Сели здесь на камни спиной к городу. До нас донеслась музыка со съемочной площадки, играл рояль. Я прислушался – очень хорошо играл рояль.

– Люблю Оскара Питерсона, – задумчиво сказал Кянукук.

– Ого! – Я был удивлен. – Ты, я гляжу, эрудированный малый.

– Стараюсь, – скромно сказал он. – Трудно, конечно, в моем положении, но я стараюсь, слежу...

– А журнал уже прочел? – спросил я и почему-то заволновался. Почему-то мне захотелось, чтобы ему понравились мои рассказы.

– Нет еще, не успел. Прошлый номер прочел от корки до корки. Там была повесть автора вашего сценария.

– Да, я читал. Ну, и как тебе?

– Понравилось, но...

Он стал говорить о повести нашего автора и говорил какие-то удивительно точные вещи, просто странно было его слушать.

– Загадка ты для меня, Витя. – Я впервые назвал его по имени. – Объясни, пожалуйста, зачем ты подался сюда?

– Порвал связи с бытом! – захихикал он. – Мне трудно было...

И тут я увидел тех троих. Они стояли в метре друг от друга, закрывая просвет улицы. Руки засунуты в карманы джинсов, ноги расставлены, от них падали длинные тени, теряющиеся во мраке улицы. Молча они смотрели на нас. Кажется, они немного играли в гангстеров, но я сразу понял, что это не простая игра.

– А, ребята! – махнул им рукой Кянукук и сказал мне: – Очень остроумные парни, москвичи...

– Подожди, – оборвал я его, – действительно, они остроумные парни, – и встал. – Что вам нужно? – спросил я их.

– Иди-ка сюда, – тихо сказал один.

В таких случаях можно и убежать, ничего стыдного в этом нет, но бежать было некуда – внизу отвесная стена. Я подошел к ним.

– Ну?

Они стояли все так же, не вынимая рук.

– Если попросишь у нас прощения, получишь только по одному удару от каждого, – сказал один.

– Вы фарцовщики, что ли? – спросил я, содрогаясь.

– Поправка, – сказал другой. – Получишь по два удара, если попросишь прощения.

Я ударил его изо всех сил по челюсти, и он отлетел.

– Валя, зачем?! – отчаянно вскрикнул Кянукук.

Вдруг страшная боль подкосила мне ноги: это один из них ударил носком ботинка по голени, прямо в кость. Второй ударил в лицо, и я полетел головой на стену. Первый упал на меня и стал молотить кулаками по груди и по лицу. Я с трудом сбросил его с себя и вскочил на ноги, но тут же сбоку в ухо ударил второй, и все закрутилось, завертелось, запрыгало. Что-то я еще пытался делать, бил руками, ногами и головой снизу вверх, а в мозгу у меня спереди, сзади, сбоку вспыхивали атомные взрывы, и трещала грудь, я упал на колени, когда чьи-то пальцы сжали мне горло. Мне казалось, что глаза у меня лопнут, и тут я увидел Кянукука, который прыгал неподалеку, что-то умоляюще кричал и сжимал руки на груди. В это время кто-то заворачивал мне за спину руки. Потом кто-то сел на меня, и удары по темени прекратились.

– Можно было бы и вниз сбросить этого подонка, – донесся до меня запыхавшийся голос.

– Дорогой мой, надо чтить уголовный кодекс, – со смехом произнес другой.

– Ну, пошли, – сказал третий.

На секунду я потерял сознание от боли в таком месте, о котором не принято говорить. Когда сознание вернулось, я увидел, что они удаляются медленно, в метре друг от друга, подняв плечи, и грубая вязка их свитеров отчетливо обозначена светом луны.

Я сел и прислонился спиной к стене дома. Голова через секунду начала гудеть, как сорок сороков, вернее, как один огромный колокол. Вытащил носовой платок и утер кровь с лица, высморкался. Рядом лежала затоптанная, с переломленным козырьком моя кепка-»фаэрмэнка». Я взял ее, сбил пыль, потер рукавом и надвинул на голову. Напротив на каменной тумбе сидел Кянукук. Он, вытянув шею, смотрел на меня и будто глотал что-то, кадык ходил по его горлу, словно поршень.

– Послушай, ты, жалкая личность, у тебя найдется где переночевать? – еле ворочая языком, спросил я.

Он закивал, стал глотать еще чаще, потом встал и протянул мне руку. Мы пошли с ним, он вел меня, как водят раненых на войне, но я, кажется, ступал твердо и только не понимал, где мы идем, куда мы идем, что меня сюда занесло, и что такое земной шар, и что такое человечество, и что такое мое тело, моя душа, и его душа, и души всех людей, нарушились все связи, я стал каким-то светлячком, хаотически носящимся в море темного планктона.

7

Перед глазами у меня дрожал на стене солнечный квадрат, расчерченный в косую клеточку. Под ним – баскетбольный щит с оборванной сеткой. Выше – лозунг на эстонском и русском языках: «Слава советским спортсменам!» Справа и ближе висели гимнастические кольца. Еще ближе и слева виднелись параллельные брусья. Виски ломило от холода. Я согнул одну ногу, потом другую, поднял руки и пощупал лицо. Оно было обложено мокрыми и холодными полотенцами. Я сорвал их и сел. Оказалось, я сижу на гимнастических матах. Наконец дошло, что ночевал я в спортзале. Недосягаемый и чистый, как больница, потолок был в вышине, дымный солнечный свет проникал сквозь большие окна, взятые в металлическую сетку. Рядом лежал Кянукук и смотрел на меня.