Бриг «Артемида», стр. 27

И если бы просто грустно! А то ведь еще и тревожно…

Причин у тревоги было много. Это и прежние («А как там дома?», «А что, если опять случится такой сокрушительный шквал?», «А вдруг опять привяжется этот проклятый призрак Ансу? Хотя и не было его на свете, а все равно помнится…»). И еще какое-то непонятное сосание под сердцем – наверно, от неизвестности: что будет впереди?) А была и новая, вполне четкая причина: «Зачем я отдал стеклышко?»

Нет, он не жалел зеленый осколок. Но теперь казалось, что он обидел Агейку: отказался от его подарка ради чужой, незнакомой Агейке, девочки. Она – хорошая, но ведь Агейка-то… он – как одна из ниточек, которые связывали Гришу с родными местами. А теперь Гриша эту ниточку будто оборвал.

Но здесь пришла к нему спасительная мысль: «Я не оборвал! Я… подарю ему раковину! Ту самую. Я успею наиграться ей, пока плаваю, а когда вернусь, отдам Агейке. Пусть он слушает океанский шум и смотрит в розовую глубину! А я буду рассказывать ему про все, что видел. И про ребят, и про Анну…»

Теперь, когда раковина как бы сделалась уже Агейкиной, совесть перестала царапать Гришу. И этот дурак Ансу убрался из мыслей. И печаль поулеглась. Гриша улыбнулся и стал смотреть на луну. На ней четко рисовались пятна пепельного цвета. Правое пятно было похоже на громадного кузнечика. Может быть, это он стрекотал над бухтой – вместе с теми, что жили в травах острова Флореш?

В каюте Гриша, проталкиваясь сквозь сонливость, стащил с себя парадную одежду и бросил на стул, привязанный спинкой к пиллерсу койки.

– Сложи платье как следует, ты на военном судне, а не в дядюшкином доме, – ворчливо сказал гардемарин Невзоров.

Гриша так устал, что не было сил отругиваться. Он сложил. А сверху бросил старые штаны, которые валялись возле койки. Из кармана упал и звякнул тяжелый белый рубль, сверкнул в свете каютного фонаря. Гриша поднял. И беспокойство царапнулось опять: «Надо, наверно, было и его подарить. Кому-нибудь из мальчиков… Тогда бы не думалось так прилипчиво, что пожалел…»

И вправду, надо было. Это избавило бы Гришу от многих горестей. Но ведь никто не знает, что его ждет впереди…

2

Через три дня бриг «Артемида» был уже в таких широтах, где его встретила настоящая южная погода – во всем ее тропическом блеске. Гриша, как и раньше, подолгу стоял на фор-марсе, оглядывая горизонты. Ветер был – «ну прямо подарок от батюшки Нептуна», как говорили пожилые матросы. Бриг бежал на зюйд-вест курсом крутой бакштаг левого галса, догоняя гребни синей шипучей зыби – нестрашной, привычной. Все теперь снова стало привычным: и качка вместо неуклюжей неподвижности суши, и летучие рыбы, и стаи дельфинов, и размеренная жизнь судна, и ровный шелест ветра в такелаже…

А в ночной тропической тьме (ночь наступала рано) часто светилось море. Огненные зигзаги разбегались от брига до горизонта, беззвучное фосфорическое пламя заливало вселенную. Ущербная, постаревшая луна стыдливо пряталась в волокнистых облаках, поскольку соперничать с морским свечением была не в силах…

Доктор объяснял, что это светится в воде неисчислимое количество крохотных морских организмов. Они называются «планктон». Днем Петр Афанасьевич вылавливал планктон из-за борта узкими стеклянными стаканчиками, привязанными к шнуркам. Он, кстати говоря, и отправился в плавание главным образом для изучения планктона. Несколько раз у себя в каюте доктор показывал Грише крохотных планктонных существ в маленький микроскоп. От разнообразия этих живых организмов кружилась голова. Малюсенькие крабы, рыбешки, креветки, какие-то шевелящиеся многоножки, глазастые головастики и совсем непонятные создания. Иной, неведомый мир…

Но и чудеса моря скоро стали привычными.

В этой привычности тревоги оставили Гришу. Не совсем, правда, но днем почти не задевали. А по вечерам он проводил время с матросами. Все матросы теперь ночевали на палубе, раскидывали койки на баке и на шкафуте – между пушками и вельботом. А перед тем, как улечься, подолгу сидели на носовой палубе, у перевернутой шлюпки. Курили у кадушки с водой, пели иногда, а чаще вели разговоры: то о доме, то о прежних плаваниях, то о морских и корабельных тайнах. Наслушался Гриша и про Летучего голландца, и про дельфинов-лоцманов, и про громадных птиц-альбатросов, которые водятся южнее здешних мест, за экватором, и про морских чудищ, что порой высовывают из волн громадные плоские головы со змеиными глазами… Слава Богу, сам он таких не видел. А то ведь кое-кто говорил, что дракону этому (или змею) ничего не стоит обхватить бриг-малютку чешуйчатым телом в два кольца…

Чаще всего Гриша устраивался неподалеку от пожилого матроса Арсентия. Тот прихватывал его пахнувшей табаком ручищей, придвигал ближе. Гриша однажды признался:

– Дядя Арсентий, я твой ножик подарил одному мальчику, на Флореше. Он славный такой, маленький еще…

– Ну и ладно. Доброе дело. Я тебе другой склепаю…

На пятый вечер после стоянки у Флореша разговор на баке пошел про всякие корабельные приметы и про тех, кто водится на судах.

Лихой марсовый матрос Трофим Елькин (не старый, но уже много чего повидавший в морях) рассказал о рыжем коте.

– Было это, братцы, в учебном плавании на корвете «Согласном». Командовал «Согласным» Лев Григорьич Елагин. Справедливый мужик, ничего не скажешь, не было случая, чтобы вмазал кому-то по зубам или послал под линьки. А старшим офицером был у него капитан-лейтенант Закольский. Юрий Евграфыч. Маленький такой, плюгавый, а по злости агромадная зверюга. Но не простая, а чистоплюйная. Ежели кого наградит по морде, тут же пальцы вытирает платочком… Ну, ладно, пошли мы. И в начале плавания, в Фальмуте, объявился на корвете большущий кот. Видать, обитал он в порту, забрел на наше судно, и понравилось там бродяге. Припрятался где-то, а в открытом море объявил себя народу. Вот, мол, я, любите и жалуйте… Рыжий весь, как твоя корова Зорька на вечернем солнышке. А хвост на кончике черный, будто в деготь обмакнутый. И хотя здоровенная такая животина, но приветливая. Ни зашипит ни на кого, ни царапнет, когда начнут гладить или по рукам таскать. Только трется усатой мордой и мурлычет. Ну, а матросской душе чего надо, когда вдали от дома? Чтобы хоть какая-то ласка… Неделю так было. Везде он с нами находился: и на работах, и в кубрике. Прозвали его Уголек – за кончик хвоста, значит… Скоро повадился Уголек шастать по вантам на марсовую площадку (вроде как наш Гришуня), наблюдать оттуда за чайками. Бывало, старался даже зацепить лапой птицу на лету, смех один… Вот на вантах-то и углядел его однажды Закольский. Старший офицер… До той поры как-то обходилось, не попадался кот на глаза этому злыдню, а тут… Закольский аж побелел лицом. Говорит со свистом:

«Боцман… Это что?»

А Уголек, доверчивая душа, с выбленки прыг и к боцману. Трется мордой о штанину.

Закольский опять:

«Это что за дрянь, я спрашиваю?»

Боцман Елисеич… на нашего Дмитрича, кстати, похожий, встал во фрунт.

«Изволите видеть, вашескобродь, кот это… В Фальмуте приблудился, куда же теперь? Он чистый, никаких от него хлопот. Наоборот… Говорят, примета добрая, ежели кошка на судне объявится…»

А тот:

«Кто позволил?»

Елисеич ему:

«Дак сам он пришел, вашескобродь, без позволения. Куда ж девать было?»

«За борт», – велел Закольский. Сквозь зубы так. Мол, и говорить противно…

Елисеич взмолился:

«Вашескобродь! Но ведь живая душа, как можно! И матросикам от него одна радость!»

А Закольский щекой дернул:

«Радости, боцман, будете получать с женами, если вернетесь домой. Или в портах с бабами. А здесь военное судно. Служба!.. За борт, я сказал…»

И смотрит стеклянными гляделками, «пинсенец» называются… А матросы стоят вокруг, обмерли.

Елисеичу чего делать-то? Ведь и вправду служба, подневольная. Супротивишься – сгноят вусмерть… А кота все равно не спасешь… Взял Елисеич Уголька (а у самого капли в глазах) поцеловал его между ушей, перекрестился, шагнул к борту и кинул… А Закольский опять дернул щекой и пошел со шкафута, Пальцами зашевелил, нехристь, будто опять платком вытереть захотел…