Царство Флоры, стр. 33

Молния в ночи, яркая голубая вспышка, и в ее свете… Нет, нет — ничего, кромешная тьма — не видно не зги. Только звуки, доносившиеся откуда-то снизу. Знак чужого грозного присутствия.

Или это был лишь мираж? Тень кошмара, приснившегося во сне?

Скрип половиц. Шаги? Он вспомнил, как лежал в темноте и ждал. Сейчас. Вот сейчас. Это из мрака, из древних как мир снов, проникшее в его дом грозовой ночью, поднимется по лестнице на второй этаж. Приблизится к двери.

И он не успеет даже подняться. А его криков никто не услышит в этом темном пустом доме, плывущем среди слепящих вспышек молний, в треске грозовых разрядов, словно плот в море мокрой листвы.

И потом, наутро, когда его найдут, все будет призрачно, неясно, пугающе непонятно. Страшно…

Кровь на полу и на стенах.

Сбитые разорванные простыни.

Следы на двери — глубокие борозды острых как бритва когтей, вспарывавших расщеплявших дубовые доски в яростном стремлении сокрушить последнюю преграду, добраться, убить, прикончить, растерзать.

Следы… И последнее доказательство реальности ночного происшествия — мертвец.

Он сам — окоченевший и бездыханный…

Или все это тоже лишь мираж? Порождение ночного кошмара? Плод больной фантазии?

Но ведь все это могло случиться с ним и не в доме. А на той глухой тропе у озера. Той, другой ночью — столь же явной, сколь и нереальной.

Тусклый диск луны над самой головой. Ночное небо — черная чаша. Он шел по тропинке к озеру. Он шел… Зачем же он шел? И услышал за собой шаги… Треснула сухая ветка. Он резко обернулся. Тень, мелькнувшая на фоне темных кустов.

Или это тоже небыль, темная жуть — фарс разыгравшегося воспаленного воображения? Его преследовали как добычу, гнали беспощадно, безжалостно. Настигли, повалили на землю.

Это страшное ощущение удушья, когда вашим легким не хватает воздуха и сердце вот-вот лопнет, разлетится внутри на мелкие осколки словно лампочка, словно шарик воздушный…

Шарик так легко проколоть. Ткнул булавкой — и нет его. Так же и жизнь. Она обрывается разом. Очень быстро, мгновенно. И понять это можно, только почувствовав, ощутив самому.

Ощутив — вот так на темной безлюдной тропе. Беспомощным и одиноким. Ночью. Когда что-то из мрака гонится за вами и настигает. И убивает, приканчивает вас без пощады.

Смерть… Это то, что случается потом, после жизни. Это что-то вроде моментальной перемены декораций. Причудливой метаморфозы, запечатленной на картине. Той самой картине, что с вами везде и всегда — дома, в офисе и там, в Воронцово.

Розы, вьющиеся по ажурным шпалерам, как этот вот плющ по стене. Солнечные пятна на траве. Покой, и отдых, и все такие знакомые, узнаваемые лица, беззаботный смех. И вдруг разом — словно вспышка мгновенной ночной молнии. Ослепляющая, лишающая воли, парализующая страхом… нет, тем гиблым первобытным ужасом неизвестного. Мгновенная страшная метаморфоза. И знакомые лица уже не узнать. Вместо улыбки — мертвый оскал. Струйка запекшейся крови, сочащаяся из уголка мертвых губ. Зеленая мясная муха, кружащаяся над зияющей раной. Кровь на траве, на нежных бутонах, прорастающих сквозь тлен и прах, сквозь то, что когда-то было живым.

Когда-то было живым…

Закат догорал, мерк. Балмашов ждал последней зарницы. Когда совсем стемнело, он пошел в гостиную, где затопил камин. Дрова потрескивали, превращаясь в угли, золу. Потом и угли погасли. Пятна лунного света выхватывали из темноты лишь отдельные детали — мраморный бюст на каминной полке, садовую грязь, запачкавшую синий ковер. Гобелен на стене тонул во мраке. Казалось, «Царство Флоры» погрузилось в глубокий сон. Однако никто не спал.

Когда Балмашов вошел к жене в спальню, она вздрогнула, быстро подняла руки к горлу, комкая ворот ночной рубашки.

— Eh bien, Florance?

— Je ne puis rester… [6]

Он подошел, обнял ее за плечи, разворачивая к себе, шепча:

— Excusez-moi. Je vous parle peu et rarement… [7]

Она накрыла его губы ладонью, словно боясь услышать конец. Прижалась к нему. Потом так же внезапно отпрянула, нашарила на стене выключатель. Вспыхнул яркий, слепящий свет — раскрытое настежь окно, неразобранная кровать. На шелковом покрывале лежала большая фирменная коробка, в какие в бутиках порой пакуют свадебные платья. Флоранс сбросила крышку на пол, выхватила из коробки что-то шуршащее, многоцветное и скрылась за дверью.

Балмашов сел на постель. Закрыл руками лицо. Когда он поднял голову, Флоранс снова стояла перед ним. Вместо ночной рубашки на ней было платье — длинное, струящееся складками, с высоким, подпирающим шею воротником. По всему платью густой россыпью были нашиты шелковые бутоньерки, удивительно искусно имитировавшие живые цветы. Флоранс была словно покрыта ими с ног до головы. Она утопала в них, а они словно вырастали прямо из ее кожи, как и было задумано Александром Мак-Куином, специально создавшим это платье для цветочного карнавала, для весенних флоралий.

Балмашов смотрел на жену — и не видел ее увядшего лица под этой цветочной броней. Лишь одни арабески соцветий, причудливые сплетения стеблей, бутонов… Она робко протянула руки, словно благословляя его, и тогда он встал, поднял ее и положил на постель. Через мгновение в слепящем свете лампы в его руках блеснул острый садовый секатор. Флоранс покорно закрыла глаза, чувствуя, как сомкнутые лезвия осторожно касаются шелковой ткани на груди. Вот щелкнула пружина — секатор раскрылся. Потом щелкнул выключатель, и спальня вновь погрузилась во тьму.

Прошла минута, другая, третья… Флоранс приподнялась на локте. Позвала — никто не ответил. Зажгла лампу у изголовья — спальня была пуста. Она соскочила с кровати, бросилась, шурша шелком, к входной двери. Та была распахнута настежь. В летней ночи мелькнули красные габаритные огни. «Мерседес» Балмашова скрылся из вида.

Глава 16 ТЕМНОЕ ОКНО

«Дурак, идиот! — кровь стучала в висках Марата Евгеньевича — атлета, плейбоя, спортсмена, адвоката и охотника. — Идиот, слабак, кретин!»

Он гнал внедорожник по пустому в этот ночной час Садовому кольцу — прочь с этой проклятой Долгоруковской улицы, прочь от этого дома, из которого его вышвырнули, прочь от нее — от этой ведьмы, прочь, прочь…

Дурак, слабак, кретин, сука… Сука-любовь… И, конечно же, сука-память вернулась и все расставила по своим местам: «Нет, тогда, семь лет назад, не ты ее, а она тебя — она, ведьма! Она бросила тебя, использовала, вывернула наизнанку и потом брезгливо, лениво, устало откинула прочь. Краткий эпизод. Пройденный этап».

Это он-то пройденный этап — он, Марат, плейбой и спортсмен, симпатяга, любимец женщин, позволявший себе и Ксеню, и Марину, и Леру, и десять Наташ и Кристин — всех сразу одновременно, охотник, сразивший матерого кабана вне игры и вне правил, в несезон, когда другим-прочим охота запрещена?

Но кабан-то жив, буровит где-то чащу Евпатьевского леса своей двухсоткилограммовой тушей, роет рылом грязь, отгоняет мух, страдая от раны. И она — ведьма Фаина — жива. Спит на шелковых простынях — не жена, не любовница, не мать, просто соучастница, партнерша.

Ведьма! Марат скрипнул зубами. Так с ним никто никогда не обращался, не смел. А она посмела. «Убирайся, катись» — и это после всего, что было. Что сегодня было между ними! Он застонал как от боли: кретин, идиот! Надо же так попасться, так залететь. Нет, так нельзя, надо взять себя в руки, успокоиться, а то еще врежешься к чертовой матери и…

Вот о матери он так и не вспомнил, о ней совершенно забыл. А ведь она… мать, никогда не обращалась с ним вот так. Никогда не была с ним жестока, бесчеловечна. Она была с ним нежна. Она жалела и всегда защищала его. Она защитит его и сейчас. Защитит и пожалеет. Утешит.

Марат всхлипнул, стиснул руль. Если бы кто-то сейчас — тот же егерь Мазай или те две потаскушки, Марина и Ксеня, — видел его сейчас — таким вот, плачущим, словно школьник, побитый сверстниками. Ни за что ни про что побитый, униженный. Если бы они видели — не поверили бы своим глазам. Не поверила бы и она — Фаина. Но мать — она видела его всяким. И всегда утешала, вытирала его слезы.

вернуться

6

Ну что, Флоранс? — Я не могу здесь больше оставаться…

вернуться

7

Простите меня. Я говорю с вами мало и редко…