Я отвечаю за все, стр. 98

— Время? — спросил Богословский.

— Двенадцать пятьдесят, — сказала Женя своим поигрывающим голоском.

— Начинайте!

— Пожелать мне вам удачи? — спросил Саша твердо и весело. — Или как?

— Ваше дело — спать! — сказал Устименко. — Постарайтесь эту работу не схалтурить. А мы вам поможем.

— Ну, до свидания. Спокойной ночи тут, пожалуй, не подойдет?

Санитарка тетя Нюся, с утиным носом, который проклевывался даже из маски, подала Богословскому резиновые перчатки. Он потер в ладонях пудру, резко дергающими движениями натянул перчатки и, чуть выкатив вперед подбородок, встал в ту позицию, которая позволяла ему как можно меньше опираться на больную ногу, но в то же время не чувствовать себя ни связанным, ни неловким. Это заняло у него немало времени. Ему всегда в этих случаях казалось, что пол кривой.

— Если вы просто зашьете меня обратно — вы скажете? — спросил Саша.

Богословский неприязненно засопел носом. Он не любил, когда ему говорили «под руку», и вообще сердился, когда кто-либо подшучивал «на работе». И собственная раненая нога раздражала его — он ей не доверял, она могла его подвести, когда он будет занят делом.

«Хромой черт!» — сказал он про себя, выругал, как чужого, который ему мешал.

Устименко смотрел на него, слегка наклонив голову, бессознательно любуясь этим человеком, его рабочей ухваткой, тем, как он собирается и приспосабливается — рабочий человек, мастер, искусник, — сколько вас таких на земле, всеми помыслами, всей сутью своей, всем сердцем сосредоточенных на главном смысле человеческой жизни — на работе!

— Он хорошо лежит? — сурово спросил Богословский. — Плотно?

— Хорошо, хорошо, — сказал Устименко. — Женя, пульс?

— Скальпель, — велел Богословский.

— Пульс восемьдесят, дыхание нормальное, — пропела Женя.

— Я начал, — объявил Николай Евгеньевич. — Женя, время?

— Один час четыре минуты.

В один час двадцать шесть минут Богословский вывалил в таз опухоль величиною с голову ребенка и сказал, словно провожая ее взглядом:

— Киста, абсолютно в данное время доброкачественная, но возьмите на гистологию. — С шумом и свистом вздохнул и распорядился: — Анечка, шить!

Устименко никогда не понимал, как выучились этим аккуратнейшим стежкам огромные лапищи Богословского. И никогда не мог оторвать взгляд, когда Богословский шил. Что-то было до того смешное в этом процессе, и трогательное, и даже противоестественное, словно в какой-то доброй сказке. Шил и посвистывал носом, шил и фырчал, шил и посапывал. Ученый, умный, необыкновенный слон.

— Нуте-с? — сказал он, кончив. — Так как же наш профессор Шилов?

Залитый кровью, он повернулся к умывальникам — размываться, большое лицо его исказилось от боли: опять неправильно навалился на испорченную ногу. Сашу увезли. В предоперационной Устименко сменил халат и вышел в коридор. Надежда Львовна и Золотухин семенили за каталкой, на которой везли спящего Сашу.

— Ну? — спросил Нечитайло.

— А вы на всякий случай опоздали? — спросил в ответ Устименко.

— Но вы-то знаете мое положение?

— Что ж, ваше положение, — с задумчивым видом произнес Устименко. — Хреновое у вас положение. И чем больше станете трусить — тем хуже вам будет.

В это время, тяжело хромая, из предоперационной, растолкав створки дверей лапищей, вышел Богословский. Золотухин бегом подался к нему.

— Ну, что ж, поздравляю вас, — сказал Николай Евгеньевич. — Сто тысяч по трамвайному билету. Все хорошо, отлично даже, очень хорошо. Теперь хорошо, да, очень…

Золотухин встряхнул головой, пригладил обеими ладонями волосы. Вид у него был такой, что он все-таки еще чего-то не понимает. А по коридору, торопясь и прижимая руки к груди, бежала Надежда Львовна. И сейчас было видно, когда она бежала, как она измучена, как еще постарела за это время и как ей нужно знать то, что уже знали доктора и ее муж.

— Все, хорошо, мама, — сказал он ей, — вот они говорят — расчудесно. С нас приходится, мама, слышишь? Банкет будем устраивать…

— Правда? — шепотом спросила она. — Правда?

— Правда, — сказал Богословский, — конечно, правда. И идите, пожалуйста, домой, отдыхайте. Идите, идите!

Он кивнул им и ушел в ординаторскую, — делать себе перевязку. Как и всегда, нынче помогал ему в этой работе Митяшин. И пока молчаливый, опытный, все понимающий фельдшер работал, Богословский думал о том, что несомненно правы те доктора, которые воспитали себя так, что их не трогают ни победы, ни поражения. Нет, он все-таки еще возьмется за себя, вопреки всем Устименкам, и хоть к концу жизни спокойно поработает. Без нервов, без мармеладов, без состраданий. Хватит!

— Не перетянул? — спросил Митяшин, оглаживая повязку. — Что-то мне кажется, туговато нынче.

— Ожирел, брюхо нарастил, — проворчал Богословский. — Взять себя в руки надо.

— Зачем это в руки? Значит, организм требует, — сказал Митяшин. — Вы ж никогда худеньким не были?

— Худеньким не худеньким, а приличного вида был человек. Теперь же одна корпуленция. Да еще капуста с растительным маслом подвела. Нахрупался, как та корова клеверу, теперь себя и оказывает. — И, фыркнув, осведомился: — Как там наш сегодня, я не поспел навестить?

— Лихорадит помаленечку. Но в основном бодрый.

— Напомни мне попозже, друг Митяшин, надо с ним заняться.

— Да с ним уж Владимир Афанасьевич занимался…

Богословский коротко вздохнул: и когда Устименко все поспевает?

Он поправил живот под свежей перевязкой, умыл разгоряченное лицо под краном и вновь тяжело зашагал к операционной, куда уже привезли «язву — Бильрот II», старого сапера Миловидова.

— Ну, здравствуйте, Миловидов, — сказал ему Николай Евгеньевич, — как настроеньице? Спали нормально?

— А может, не стоит ее и удалять? — осведомился трусливый с докторами Миловидов. — Совершенно даже, Николай Евгеньевич, перестала болеть. Начисто. Может, и так пройдет?

— А бомба замедленного действия может так пройти? — спросил Богословский. — Ну? Что молчите? Тоже — сапер! А может, он и не сапер вовсе, вы как считаете, товарищ главврач? Может, он в военторге работал — наш Миловидов? После войны все герои, все молодцы… Женя, время!

— Два часа тридцать пять, — сказала Женя вызывающим голосом.

— Начнем, Владимир Афанасьевич?

— Я готов.

На этот раз ему удалось сравнительно быстро отрегулировать свою больную ногу. Зря вот только ел он капусту. Но тетя Нюся высыпала ему соды на язык, дала попить из поильника. Ишь какой у него нос тоненький — у Миловидова. Совсем «дошел» из-за страха оперироваться.

— Гемоглобин я не посмотрел, — сказал Богословский. — Как там?

— Вполне, — ответил Устименко. — Очень даже прилично.

Миловидов заснул. За окном медленно падал снег. Белый свет ровно заливал живот сапера — весь в шрамах, с пупком у бедра.

— Вот те и ищи у него белую линию, — сказал Богословский. — Скальпель, Анечка!

Глава седьмая

«Я НЕДОПОНИМАЮ…»

— Уточните по буквам, — распорядился дежурный голосом, по которому можно было заключить, что он хоть формально всего только адъютант, но по существу куда сильнее всяких там отставных адмиралов.

Степанов уточнил и фамилию, и имя-отчество. За эти недели он разучился обижаться.

— Доложу, — неопределенно посулил всесильный адъютант.

— Но я тут нахожусь…

Трубка щелкнула. Родион Мефодиевич подул в нее, вернулся в номер и снова приготовился ждать, как вдруг все тотчас же изменилось и завертелось в другую сторону. Как впоследствии выяснил Родион Мефодиевич, его бывший командующий случайно слышал конец разговора по сдвоенному телефону, но вмешаться не мог, так как вел совещание и, думая о другом, не сразу схватил суть разговора. Но едва совещание закончилось — адъютант на веки вечные принужден был запомнить биографию Родиона Мефодиевича, его личную роль в войне на Северном морском театре и многое другое, в смысле этики по службе.