Я отвечаю за все, стр. 62

— Не смешно!

Он поцеловал ее натруженные, потрескавшиеся руки. Потом, по-стариковски волоча шлепанцы, пошел посмотреть девчонок. Помойная кошка Мушка, как Штуб и предполагал, спала у самого лица Тутушки, под кроватью Тяпы чесал бок гибрид таксы и спаниеля Джек. Его брат Джон спал на тахте.

Заслышав шарканье Штуба, животные приняли исходную позицию, которая обычно заканчивалась изгнанием их из детской по команде — «а ну все отсюда вон!». Иногда, впрочем, девчонки заступались за свой зверинец, и Штуб сдавался.

— А ну все вон! — шепотом распорядился полковник Штуб.

Но животные сделали вид, что не слышали приказа. «Может быть, они понимают, что девчонки спят и я кричать не стану? — удивился Штуб. — Ведь не могут же они меня не слышать!»

Кошку Мушку ему удалось вынести за загривок, но когда он вернулся за собаками, братья-гибриды скрылись под тахту.

— Пош-шли отсюда! — сев на корточки, прошипел полковник.

Из-под тахты раздалось двухтактное постукивание. Это гибриды Джон и Джек заверяли полковника Штуба в своих искреннейших к нему симпатиях мерным поколачиванием хвостами об пол.

Август Янович наклонился совсем низко.

Глаза собак выражали из-под тахты подлинную любовь, даже любовь преданную, но и железное упорство. А помойная Мушка в это мгновение мягкой лапой растворила дверь и тигриной походкой пробралась на угретое место к Тутушке.

— Будьте вы прокляты! — сказал Август Янович и ушел, шаркая туфлями.

Алик сидел за столом отца неподвижно, исписанные листки комкал в кулаке.

— Ну? Давай письмо, — сказал Штуб.

— Я его уничтожил, — ответил младший Штуб.

— Какие слова! — восхитился старший. — «Уничтожил»! Как в кино.

— Не смейся! — попросил сын.

Что-то вдруг послышалось Августу Яновичу такое в словах Алика, что он сразу перестал улыбаться.

— Папа, разве в органах государственной безопасности могут ударить человека? — глядя прямо в глаза отцу, в его очки, тихо и строго спросил мальчик.

Штуб молчал. Он испугался. Может быть, первый раз в жизни. И растерялся. Растерялся и испугался так, как и не имел права теряться и пугаться. Это было куда страшнее внезапной проверки документов тогда, осенью сорок третьего в Берлине, это было неизмеримо страшнее взгляда пьяного эсэсовца, который сказал вдруг: «Нет, ты не портной, вовсе не портной». Это было немыслимо, невыносимо, что теперь не его жизнь находилась в смертельной опасности, в смертельной опасности находилось теперь его бессмертие: дело, которому он служил, и сын.

— Я тебя не понял, — чтоб оттянуть время, сказал Штуб. — Ты хочешь спросить…

— Я хочу спросить, — звонким от обиды и горя голосом, пощелкивая от нетерпения пальцами, вытягивая шею, сказал Алик, — хочу спросить, папа, разве ты можешь ударить врага? Даже врага? Изобличенного? Можешь?

Это было помилование, нежданное-негаданное, — оно пришло, может быть вняв всей его жизни, учитывая каждый прожитый им день, помилование перед самой казнью. Бессмертие сохранилось, Верховный суд рассмотрел…

— Ты не обижайся только, папа, — воскликнул Алик, и в голосе его Штуб услышал и облегчение и счастье, — пожалуйста, папочка, не обижайся. Но понимаешь, папа, Алешка Крахмальников сказал, что он знает, он слышал…

Алик оттолкнул мешавший ему стул и подошел к отцу. Он хотел, наверное, обнять Штуба, но не посмел, увидев его белое, неподвижное лицо с сильно обнажившимися морщинами, не только не посмел, а и попятился немного, замолчал, судорожно вздохнул и опять заговорил, не в силах кончить этот страшный для Августа Яновича разговор.

— Чекисты — это же самые замечательные люди, — слышал Штуб слова Алика, — они… Правда, смешно, что я тебе это говорю, тебе. Вы же дзержинцы. И вы не можете. Папа, ты ведь никогда не ударил арестованного человека?

— Нет, — тихо ответил Штуб. — Не ударил, Алик, и не ударю.

— Ведь это невозможно?

— Невозможно, Алик, — глухо ответил Штуб.

— Совсем невозможно? Исключено?

— Исключено.

Нет, это не было помилованием. Это было похлеще приведения приговора в исполнение. Если еще учесть то обстоятельство, что Штуб ненавидел ложь…

— Значит, я правильно двинул в зубы этому клеветнику Крахмальникову? Если он утверждает…

Штуб отвернулся. Отвернулся и тупым взглядом посмотрел в стену. «Стенка, — зарегистрировал он. И подумал: — Наступит же час? Не может не наступить. Но нынче? Как мне смотреть в эти глаза? Чем ответить на их огонь?»

И Штуб ответил:

— Дзержинский такого человека поставил к стенке.

— Расстрелял? — воскликнул Алик. И добавил тихо: — Вот видишь! Вот видишь же! А Алешка Крахмальников смеет врать…

— Хорошо, — сказал Штуб, — вопрос ясен. Я устал, Алик, прости, стар стал.

Уходя, Алик спросил:

— Ты не сердишься?

— Нет, — ответил Штуб. — Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, папа. Ты, правда, не сердись. Я понимаю, что решать вопросы кулаками в нашем возрасте — глупо, но…

— Да, да, я понимаю, — мучаясь недосказанностью, сказал Штуб, — понимаю. Но только…

Он не знал, что — только. И вдруг понял.

— Подожди! — велел он сухо.

Алик остановился, обернулся к отцу. Он стоял уже у двери — маленький Штуб, плечистый, крепенький.

— Этой дракой и тем, что ты ударил Лешку, — раздельно, как в своем служебном кабинете, сказал Август Янович, — ты… ты поступил низко, понятно? Ты — сын начальника, работника госбезопасности, ты тоже Штуб. Штуб! — повторил он громче. — Понятно?

Маленький Штуб кивнул скорбно и виновато.

— Понял ли?

— Я же не пень, — шепотом ответил Алик.

— Ступай. И позови на минутку маму.

Зося, конечно, пришла не сразу — лихорадочно дочитывала и, не дочитав, принесла книгу с собой.

— Зоська, — сказал Штуб, — знаешь что, Зоська?

— Что, Штубик? — ответила Зося. Она его иногда так называла — чтобы он отвязался, если ей было интересно читать. — Что тебе, Штубик?

Нет, судя по ее лицу, Алик ей ничего не наболтал насчет Алешки Крахмальникова.

— Ничего, — неслышно вздохнув, ответил он, — устал сегодня. Иногда кажется — лопну!

Зося резко повернулась к мужу. Он никогда еще не жаловался. Только во сне — стонал. И вскакивал, оглядываясь. А сегодня он, видимо, действительно ужасно, нестерпимо устал — даже очки снял, чтобы не видеть ничего, что ли? И смотрел в ее голубые глаза беспомощно, не различая их бесконечно доброго света.

— Все Цвейг, Цвейг, — еще раз вздохнув, сказал он. — А Пушкин? — И прочитал негромко наизусть:

Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку, как зверька,
Дразнить тебя придут…

— К чему это? — с тревогой в голосе спросила Зося.

Но Штуб продолжал:

А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров —
А крик товарищей моих,
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.

— Перестань, Август, — попросила Зося, — пожалуйста, милый. Что с тобой делается?

Он обнял ее, крепко прижал к себе и сказал, уже посмеиваясь:

— Курить, мамочка, надо меньше. Гулять перед сном. Острое, копченое, соленое — исключено. Ужин отдай врагу. А я съел сам. Вот и расплачиваюсь…

Глава пятая

КЛЯТВА ГИППОКРАТА

Вызван Устименко был на четырнадцать, но и в шестнадцать многоизвестный золотухинский секретарь — референт Голубев — Владимира Афанасьевича не замечал. Он все с почтой разбирался, бумаги по папкам раскладывал да собеседовал по телефонам. В шестнадцать десять Устименко поднялся со своего дерматинового дивана и без лишних околичностей отворил дверь и вошел к Зиновию Семеновичу. Золотухин сидел над горой бумаг, но не читал их. Только подойдя ближе к огромному письменному столу, Устименко разглядел, что глаза Золотухина закрыты и, подпершись тяжелой рукой, он спит. Лицо его даже во сне было так замучено и горестно, что Владимир Афанасьевич невольно отступил, но получилось это неловко: палкой он толкнул кресло, и сделался шум, от которого Золотухин проснулся.