Я отвечаю за все, стр. 51

Покончив с почтой, которую он ухитрялся читать, разговаривая с Устименкой, Лосой сказал как бы невзначай:

— Жалобу твою вчера, доктор, читал — насчет того, что Богословскому еще жилье не выделили. Нелогично получается: на жилые дома, что-де строим, ругаешься, а тут обида. Как нам работать под твоим чутким руководством?

— Насчет снабжения неважно, — вывернулся Устименко, как бы перескочив через последний вопрос — Мы же еще официально не открыты. А милостыньку мне просить — обрыдло.

— Я, бывает, тоже прошу. Не для себя — не стыдно. Кстати, насчет Богословского: слышно, зашибает порядком?

— Тоже сигналы Горбанюк?

— Чьи бы ни были, доктор, потакать не следует. Он же болен, нам это известно. Потеряешь раньше времени сильного работника — только и делов. Поговори с ним ненароком, не как начальник, а именно как выученик.

— Трудно…

— Что-то деликатен ты становишься не в меру, доктор. Жалостлив. А в молодые лета, я слышал, никого не щадил. Степанов про тебя говорил — железо. Где оно теперь — железо твое железное?

— Железо найдется, — угрюмо ответил Устименко. — Только без особой нужды незачем шуметь-лязгать. Вот тронут мне Богословского — не обрадуются, покажу зубы. Кстати, нужно ему паек выделить получше, он в нем больше, чем мы все, вместе взятые, нуждается.

— Да ведь кто нынче не нуждается? — светло и кротко вглядываясь в собеседника, спросил Лосой. — Такую войнищу выдержали…

И он усталым, приятным, доверительным тоном пояснил в подробностях, как ударила война и по самому Унчанску, и по Унчанской области.

— Это известно, — прервал было Устименко, но без успеха. Лосой продолжал свое повествование, все так же кротко глядя на Владимира Афанасьевича.

Этот взгляд Андрея Ивановича многие унчанские работники не без ехидства называли «пастушеским». Когда-то, в давно прошедшие времена, Андрюшка Лосой бегал подпаском, лихо пощелкивал длинным кнутом и, грешный человек, любил свое горькое детство вспоминать в кругу друзей. Получалось довольно жалостно. Этот же взгляд использовал Лосой и для служебной надобности, ежели готовился отказать просителю. Так и говорили хозяйственники: «И тебя, видать, друг, Лосой на свое пастушество купил, на пастушеский, кроткий взгляд».

— Да ты что нынче такой сердитый? — спросил вдруг Лосой. — Разве плохо мы для тебя стараемся?

— Плохо.

— Но ведь до революции в Унчанске было больничных коек…

— Так ведь и революция, Андрей Иванович, еще и затем делалась, чтобы больничные койки, и больницы, и вообще здравоохранение не к старому примеривать, а с иным совсем размахом создавать. Недалеко мы уедем, если по-твоему считать…

— После войны…

— Известь тут ни при чем. И кафель ни при чем.

— Не получены разнарядки даже…

— Не получены? — сорвался Владимир Афанасьевич. — А поторопить начальство нельзя? Или начальство само знает? А если вдруг да не знает? Забыло? Или не в ту цапку мои вопли попали? Разве не случается? Не может такое быть? Осточертело, можешь ты это понять, Андрей Иванович? Ничего не успеваю, ни с чем не справляюсь, не главврач, а толкач, да еще и бестолковый. Шпунт обещали — где он? Леспромхоз не доставляет, ты сам мер никаких не принимаешь, бумаги наши у тебя не подписанные, штаты у меня не укомплектованные, развал полный и безнадежный…

— Обобщаешь, — с усмешкой сказал Лосой. — И мрачно обобщаешь. Ну, имеются некоторые нетипичные, нехарактерные трудности, неувязки — кто спорит? Но бодрее, товарищ доктор, дорогой мой Владимир Афанасьевич, надо смотреть вперед, веселее, перспективу видеть. Горизонт, что ли… Как в кино бывает. Смотришь кино, доктор? Наверное, мало смотришь, а жаль. Вот видел я одно кино — интересное, по твоей части. Про слепых. Приехал доктор в городишко. Наш Унчанск сравнительно с тем городишком — Москва. Маленький городишечко. И пошел открытия делать. Поверишь — ни одного слепого в округе не осталось. Так и чешет. И трогательно до чего — моя боевая подруга изревелась вся. Вот слепой человек, а вот — чик-чирик — и спрашивает: «Это что?» А ему: «Ворона»…

— Ты что, всерьез? — осведомился Устименко.

— Обязательно. Я воспитываться через посредство искусства очень люблю. И тебе советую. В войну, бывало, вернешься благополучно в расположение своего мотострелкового, — там кино показывают. Прямо-таки не война, а заглядение, век бы воевал: и чистенько, и сытенько, и командир — голова, ну а фашисты — исключительно мертвые…

— Ладно, — сказал Устименко, — это все очень даже интересно, только вот как с лесопиломатериалами будет? Где обещанный шпунт?

Лосой смотрел мимо Устименки, мимо и выше. И глаза его светились тихим, ласковым, пастушеским светом. Вот для чего был весь разговор о послевоенных трудностях. Чтобы отказать, но «по-доброму», с полным сочувствием и с грустью.

— Или тоже разнарядки не получены? — спросил Владимир Афанасьевич. — Или леспромхоз не отгрузил? Я ведь все отговорки знаю, Андрей Иванович, но только, прежде чем к тебе идти, разведал боем подробные обстоятельства. И заявляю, несмотря на проведенную тобой беседу о послевоенных трудностях: самое первое и главное — больница. На нее никакие жалостные слова распространиться не могут. Ни универмаг, ни стадион, ни всякие там административные постройки…

— А ты, — попытался было перебить Лосой, и пастушеский свет в его глазах сменился свирепостью, — ты бы на моем месте посидел…

— Пиши, — не дал Устименко свернуть в сторону, — пиши, Андрей Иванович, вон моя папка лежит, слева. Пиши резолюцию, покуда не напишешь — не уйду…

— Да ты!.. — вновь перебил Лосой.

— Пиши, иначе не уйду.

— А ты мне не грозись!

— Пиши, Андрей Иванович, невозможно нам больше ждать…

Еще раз пустил Лосой в дело свой пастушеский взгляд, но уж совсем без толку — Устименко пододвинул ему папку, веером разложил нужные бумаги. Лосой зашевелил губами, подсчитывая в уме, взял ручку — писать.

— И не сокращай! — велел Устименко. — До тебя комиссия сокращала.

— А транспорт? Вывезешь ли? — безнадежно понадеялся Лосой. — У нас транспорта совсем нету.

— Не твоя, Андрей Иванович, забота…

Со злым блеском в глазах Лосой взялся подписывать. Устименко обильно вспотел — никак не верилось, что дело окончательно сделано. Потом проверил со всей внимательностью каждую резолюцию, потому что было известно: если Лосой пишет «отпустить обязательно», это значит — вполне могут и не отпустить. А если просто «отпустить» — отпустят без промедления.

— Смотришь, нет ли «обязательно»? — не без грусти сказал Лосой.

— Смотрю, — сознался Устименко.

— Пройденный этап, — вздохнул Андрей Иванович. — Теперь у меня другой имеется шифр. Глубоко засекреченный. Но тебе все сделано чисто. Иди доставай транспорт.

Внизу, в буфете, Устименко выпил клюквенного морса — большую кружку. Только тут продавали этот сладкий морс. Здешние служащие носили его домой в бидонах и стряпали из него кисель.

«Надо бы для больницы бочку взять, — подумал Устименко, — это же без всяких фондов!»

Настроение у него было бодренькое — наверное, Лосой развеселил своим кинофильмом, от которого его «боевая подруга изревелась вся». Всерьез он это или не всерьез?

БЕЗ ВСЯКОЙ РОДСТВЕННОСТИ

Люба Габай приехала в Унчанск часовым московским поездом, приехала измученная и запуганная и не торопясь, пешком, вдыхая запах первого, уже тающего снега, отправилась отыскивать дом 39 по Лесной, возле улицы Ленина, — во двор прямо, во флигеле, квартира три.

Тихий, чистенький под снегом Унчанск после всего пережитого показался ей милым, уютным и годным для постоянного проживания городом, если, конечно, сюда приедет Вагаршак. А если нет, она всеми силами, всеми правдами и неправдами станет пробиваться к нему и, что бы с ней ни делали, — пробьется.

Веру она застала дома, Нина Леопольдовна ушла гулять с Наташей, Устименко, конечно, был в больнице, поэтому сестры, не теряя времени, сразу заговорили о делах с той предельной откровенностью, с которой умеют разговаривать один на один даже такие разные люди, как Люба и Вера.