Я отвечаю за все, стр. 46

— Всякого ли человека щадить нужно, — спросил Устименко, — и всякий ли человек — человек?

Он сидел за своим столом, по привычке упражняя искалеченные руки старой игрушкой — веревочкой с пуговками.

— Во всяком случае, все мы грешим грубостью. И вы вот бомбочкой взорвались! И я вас похлеще. Некоторые имеют даже смелость называть это «стилем», другие на нервы ссылаются. Мой батюшка, покойник, про эдаких интересовался: «А он с генерал-губернатором тоже нервный или только с себе подчиненными?»

Устименко слегка покраснел, вновь сделался он учеником при старом своем учителе, а был уже выучеником.

— Не обиделись?

— Нет! — сказал Владимир Афанасьевич. — Я, пожалуй, никогда на вас не обижался, даже в «аэроплане», когда вы меня мордой в невесть что тыкали. Так уж давайте обычаи наши не менять.

— Эка! — сказал Богословский. — Тогда вы мальчиком были.

— Мне без вас нельзя, Николай Евгеньевич. Больно скандален, заносит меня, случается, да и вообще…

— Что же мне при вас вроде пушкинского при Гриневе слуги состоять?

— Служить буду вам я, — прямо вглядываясь в глаза Богословского, сказал Устименко. — А вы здесь будете править и володеть. Вы будете здесь профессором и академиком.

— А если я старик ретроград? Если «после старости пришедшей будет припадок сумасшедший», тогда как?

Оба негромко посмеялись.

— Меня уж и тут ваш «сам» Золотухин успел скандалистом окрестить, — рассказал Богословский. — Откуда навет?

— От меня, — отозвался Устименко. — Я ему обещал, что мы с вами в две глотки его одолеем.

— Это мы-то? Пара хромых, запряженных с зарею?

— Ничего, одолеем. Он мужик толковый, стесняется только иногда крутое решение принять…

С Марии Капитоновны началось, на строительство больничного городка переметнулось. Покуда Устименко демонстрировал своему «академику» будущий больничный городок, в Унчанске дважды выключали свет, разумеется не предупреждая больницу. И дважды Владимир Афанасьевич звонил на ГЭС, спрашивая металлическим голосом, почему не предупреждают.

Потом сказал в трубку:

— Это хулиганство. Будет поставлен в известность товарищ Золотухин.

И спросил у Богословского:

— Грубо? А как иначе?

Богословский не слушал, сердился даже в темноте на нелепости и нецелесообразности в строительстве, а когда зажигался свет, тыкал пальцем в чертежи и сердитым тенором спрашивал, как Устименко думает, каков тут проем? И зачем по две двери в этом коридорном тупике? А для чего лестница, когда вон тут, за десять метров, вторая? Это вот холодильная установка? Да что, смеются над главврачом здешние тупицы и олухи?

Устименко кивал, радуясь, — он ведь и сам все понимал, но как важно понимать вдвоем и вдвоем сопротивляться. А Николай Евгеньевич, вдруг потянувшись, вспомнил:

— У Бальзака, что ли, написано? «Одиночество хорошая вещь, но непременно нужен кто-нибудь, кому можно сказать, что одиночество хорошая вещь». Идите, товарищ главврач, мне еще перевязку себе сделать нужно.

Перевязку Николаю Евгеньевичу, конечно, сделал Устименко и опять, в который раз за свою жизнь, подивился невероятному мужеству этого человека. Ведь это никогда не заживет. С этим нужно доживать до смерти. И ни разу ни в чем не дать себе пощады, не пожалеть себя, не позволить себе попросить пардону у судьбы.

— Получили удовольствие? — с невеселой усмешкой спросил Богословский. — Но зато полезно, очень полезно. Я теперь знаю, батенька, что такое страдание. А раньше был про него только наслышан.

В третьем часу ночи Устименко поднялся уходить. Богословский, потянувшись, сказал:

— Завтра погоны спорем, и откроется нам вся прелесть мирной жизни.

— Ой ли? — спросил Устименко. — Я лично здесь воюю, а при вашем посредстве из обороны надеюсь в наступление перейти.

Дома Владимир Афанасьевич сказал жене:

— Николай Евгеньевич все-таки приехал. После тяжелейшей операции, но в великолепной форме. Сейчас мы в больнице вздохнем. Я просто не верю себе, что он действительно приехал. Ты его помнишь?

Она не ответила — уже спала. Какое ей было дело до его горестей и радостей?

Владимир Афанасьевич вышел в кухню, зажег керосинку, поставил сковородку с макаронами, полил их в задумчивости каким-то маслом из бутылки. На запах разогреваемой снеди приотворилась дверь жильцовой комнаты, профессор Гебейзен в накинутом на плечи одеяле сказал, грозя пальцем:

— Не можно так долго не спать. Сон есть прежде всего необходимость.

— А вы?

— Старость мало спит.

— Богословский мой приехал, — сказал Устименко. — Есть у нас теперь ведущий хирург. Ясно вам, герр профессор?

— О! — произнес профессор. — О! Это добрый подарок. Это прекрасно! Да?

— Чего лучше! Садитесь, макароны будем есть, только масло рыбой пахнет, ничего?

— Оно пахнет потому рыбом, — с проницательным выражением лица ответил профессор, — что оно есть рыбье масло вашего дочки Наташка.

Тем не менее профессор взял вилку и сел за стол.

Глава четвертая

КОММЕРЦИЯ И РОКИРОВОЧКА

Несмотря на вечную спешку и постоянный недосуг, Устименко почти всегда, когда шел на строительство «в свое хозяйство», замедлял шаг у лагеря военнопленных немцев, занимавшего здание старого крытого рынка и прилегающую к нему территорию бывшего купеческого сада возле тех кварталов старого Унчанска, которые в былые времена посещали «владельцы троек удалых и покровители цыганок», как певалось в старом жестоком романсе. И рынок был построен, и сад насажен в шестидесятые годы иждивением унчанского воротилы, купца-миллионщика Ионы Крахмальникова, который и на воздушном шаре учудил «вознестись», и, возглавив местных спиритов, вызывал духов Наполеона Бонапарта и Александра Благословенного, и даже в гомеопатию столь сильно ударился, что соорудил во имя доктора Ганемана два корпуса богоугодного заведения.

Эти-то корпуса и послужили впоследствии основанием унчанскому клиническому городку.

Здесь ранними утрами Устименко не раз заставал «потребляющего кислород» Николая Евгеньевича. Вдвоем возвращались они к хирургическому корпусу, обсуждая на ходу свои горести: восстановление шло из рук вон худо, сроки срывались, рабочую силу у Устименки чуть не ежедневно уводили на другие объекты, а больных все прибывало и прибывало, особенно после возвращения с войны Богословского. Больницы же, по существу, еще не было, она фактически не открылась, только числилась в каких-то таинственных бумагах Евгения Родионовича Степанова, доложенных им начальству. За эту акцию Женечка получил от Устименки по первое число, но больным отказывать было совершенно невозможно, и они лежали вповалку в тех жалких шести палатах, которые начали функционировать с грехом пополам.

— Получить бы нам военнопленных, — произнес однажды Николай Евгеньевич. — Вы как на это, Володя, смотрите?

Иногда, когда случалось им беседовать вдвоем, Богословский так называл Устименку.

— А кто их нам даст? — угрюмо отозвался главврач. — Они накладной ампир на универмаге ваяют, фальшивые эркеры присобачивают, колонны возводят, им не до больничного городка.

— Главную улицу обтяпывают, — согласился Богословский. — Так нельзя же: там центр, а мы окраина…

— Еще возят их узкоколейку строить, — сообщил Устименко. — Два часа один конец, два часа — другой.

— А вы не находите, что мы как те две старые и злобные жабы расквакались, — сказал Богословский. — Квакать что, надо Золотухину нашу точку зрения доложить.

Устименко, отворотившись, совсем угрюмо рассказал, что докладывал, да без толку, поругались — тем и кончилось.

— Чем же он свой отказ мотивировал, товарищ Золотухин?

— А тем, что не он военнопленными командует.

— Кто же?

— Тем, кто командует, я большое письмо написал, да не отвечают.

— Вон — грузятся в машины, — со вздохом произнес Николай Евгеньевич. — Сколько на это времени уходит. Погрузка, доставка, выгрузка, опять погрузка. А мы — вот они — рядом.