Я отвечаю за все, стр. 38

— Я просто думать об этом не хочу.

Она поставила перед собой зеркало, оглядела ровные зубы, приопустила по одному веки, медленно накрасила губы. Наталья с интересом смотрела на все ее манипуляции. Нина Леопольдовна вымыла посуду, затворила окно, из которого тянуло сыростью.

— Потом мы сходим на почтамт, — не глядя на Нину Леопольдовну, немножко с вызовом сказала Вера Николаевна. — Письма будут приходить на твою фамилию, мамуля.

— Зачем? — всплеснула руками Нина Леопольдовна. — Я ведь не смогу смотреть ему в глаза! — из какой-то пьесы, чуть театрально воскликнула она.

— И не смотри, никто тебя не неволит! — спокойно и даже лениво ответила Вера Николаевна. — Тем более что Владимиру все равно, смотрят ему в глаза или нет.

Одевая Наташу, Вера пела, а Нина Леопольдовна была задумчива и невпопад отвечала на вопросы дочери. Попозже, когда они совсем собрались идти, мать спросила у дочери своим натуральным, немножко испуганным голосом, не прекратить ли Вере всю эту переписку и вместе с перепиской весь «сюжет»? Ведь Владимир Афанасьевич несомненно чувствует, он не из тех людей, которых можно безнаказанно обманывать.

— Ему же больно! — из какой-то пьесы воскликнула Нина Леопольдовна. — По-человечьи больно!

Вера Николаевна зевнула, потом с низкого кривого крыльца оглядела ветхий двор, поленницу дров, лопухи, флигель с собачьей конурой у ступеней, кривую березку возле ворот. Мать следила за этим ее взглядом и понимала его. Но Вересова все-таки пояснила.

— Чтобы так прошла вся жизнь? — медленно и зло улыбаясь, спросила она. — Вот здесь?

— Но вам же дадут квартиру! — воскликнула мать. — Это на самое первое время.

— А мне и квартира не нужна, — отворотившись от Нины Леопольдовны и натягивая на белую руку замшевую перчатку, раздельно произнесла Вера. — Мне здесь ничего не нужно, понимаешь, мамуля? Я сделала с ним, с нашим дорогим, ошибку. Ужаснейшую, трагическую и глупую до смешного. Володя решительно неталантлив.

— Володя неталантлив? — поразилась мать.

— Как это ни дико, мамочка. У него нет своего конька. Он — вообще! А в его годы «вообще» — это сдача на милость победителя. Он все думает, все посвистывает, все какие-то книжки и журналы листает. Не на определенную тему, а — то такие, то эдакие. У него — «широкий круг». А широкий круг — это неопределенность цели, зыбкость основ, разболтанность. Ты удивилась, что я сказала: Володя неталантлив. Ах, мамочка, неужели ты до сих пор не поняла, что талант — это честолюбие, а он-то как раз честолюбия начисто лишен. Поддерживать талант — это подогревать честолюбие, а что мне подогревать, когда там пусто.

— Ты не преувеличиваешь? — спросила Нина Леопольдовна.

— Если бы! — грустно усмехнулась Вера. — Он, бедняга, человек долга. Но я-то о взлете мечтала, я его к взлету тренировала, я в этом взлете вот как была уверена. Что же мне теперь прикажешь с этим долгом делать? Ведь это невесть как скучно, мамочка, это почти что муж бухгалтер, который считает, что он есть законный представитель долга, представитель государственных интересов, защитник чего-то там эдакого, а по сути — «ваш супруг бухгалтер». Вот ведь как…

Наташка заныла на руках у бабушки, Вера красиво и ловко забрала девочку к себе, прижалась щекой к ее щечке и сказала звонким, чистым, ясным голосом:

— Да, да, конечно, это может быть даже и противно — то, что я так думаю, но, мамочка-мамуля, жизнь у нас одна. Была война, только что отвоевались, что же теперь осталось? Какие надежды, какие обещания? Стареть потихонечку, превратиться в одну из тех рано увядших докториц, которые утешают себя словом «долг»? Работать под командованием Володи? А ты знаешь, как чудовищно, свирепо, отвратительно он требователен? Как груб при малейшем просчете? Как у него лицо белеет? Ты этого никогда не видела, потому что здесь, дома, только частичка его, и то самая кроткая, а вот там, на работе, его девяносто девять процентов со всем непреоборимым хамством, с тихим голосом, от которого даже у меня, у его жены, ноги подкашиваются…

Тонкие ноздри ее дрогнули, дрогнул и сильно вырезанный рот, на блестящих глазах проступили слезы, и почти с яростью она проговорила:

— Ты подумай, мама, мне нравилось в нем это отсутствие тщеславия. Я была уверена, что вызову к жизни в нем все его способности, всю силу его знаний, его бешеную энергию, я была уверена, что пробужу в нем сумасшедшее тщеславие, и тогда все увидят его незаурядность… Давай посидим!

Они сели на лавочку в бывшем Соборном скверике. Вера вынула из сумочки папиросу, закурила.

— Честолюбие! — со слезами в голосе сказала она. — Даже курить бросил. Говорит, жалко денег. Ты слышала что-нибудь подобное? Честолюбие — это прямое, единственное дело индивидуальности, а не какая-то там идиотская больница. Ну как он ее восстановит или даже наново выстроит?! Честолюбие — это хирург, доктор, профессор Устименко, который, несмотря на тяжелые ранения в войну, несмотря на увечья, не оставил любимого дела… Ну как в таких случаях пишут? А он? Теперь он «растворится» в своем коллективе. Устименко как таковой исчезнет. И исчезнет навсегда. Рассосется. Устименко перестанет существовать. Ой, мамочка, я хорошо его знаю, он даже не представляет себе, как глубоко я его знаю. У него сейчас будут главные — это те, которых он себе соберет, с бору да с сосенки заманит, все эти врачишки, выполняющие долг. Он будет с ними носиться как дурак с писаной торбой, он будет ими хвастаться, про них талдычить, ими восторгаться…

Жадно выкурив папироску, Вера придавила окурок подошвой, потрогала холодной ладонью горевшие щеки.

— Что же делать? — спросила Нина Леопольдовна. — Может быть, мне с ним поговорить?

— Тебе?

— Мне. Как-никак я повидала многое в жизни.

— Ты, несомненно, повидала многое, мамуля, но такие, как мой супруг, тебе не попадались. Владимир Афанасьевич — редкостный экземпляр. Лучше не вмешивайся.

— Но это же вопрос всего вашего будущего.

— Боюсь, что никакого будущего нет, — успокоившись и разглядывая себя в зеркальце, сказала Вера Николаевна. — Во всяком случае — здесь.

— А где же оно есть?

— Может быть, в Москве? — вопросом же ответила Вера. — Ужели же Константин Георгиевич с его возможностями и пробивной силой не поможет мне вначале в Москве?

— Какой такой Константин Георгиевич? — совсем испугавшись, спросила мать. — Кто он?

— Мамочка, это — Цветков, — сказала Вера Николаевна. — Ты же все знаешь, ты у нас умненькая. Там бы я начала все с начала. С самого начала. Я еще не начала стареть, мамуля?

ПОБЕГ

С ней всегда так бывало, страшилась только решать. А потом уже все делалось простым и легко выполнимым.

Спокойно, не торопясь, она заперла на ключ саманный дом, в котором размещалась поликлиника, положила ключ в обычное, условленное с Клавочкой место возле колодца, вздохнула и пошла огородиками к развилке, где в старом сарае, в подполе с ночи был спрятан ее чемодан.

Было еще очень рано, шел седьмой час, солнце не начало палить. И идти было нетяжело, боялась она только встречи с Рахимом, но он еще, наверное, спал на своей ковровой тахте, напившись молодого вина. Да еще неприятно было бы встретить Клавочку — та, конечно, догадается и заплачет: «Что я буду одна делать?» И в самом деле, что она станет делать одна?

Сердце Любы вдруг заколотилось, испарина проступила на лице и на шее. Она пошла быстрее, потом побежала. Нет, не Клавочки она боялась, а самое себя. Боялась, что вдруг повернет обратно и нынче же вечером все начнется с начала: опять явится Рахим, будет грозиться, что убьет ее и себя, вытащит из кармана свой, наверное не стреляющий пистолет, а она будет униженно просить:

— Уйдите, пожалуйста, уйдите, Рахим, очень вас прошу!

Она бежала, чемодан бил ее по ноге, черные глаза выражали страдание и испуг. И коса, выпавшая из тюбетейки, вдруг превратила ее в совсем девчонку, беззащитную и напуганную до такой степени, что первая же проезжающая в сторону Ай-Тюрега трехтонка с воем затормозила, чтобы «подкинуть» девушку, попавшую, видимо, в беду.