Я отвечаю за все, стр. 185

А он сел в пустой квартире на стул и стал ждать. В тишине и жаре, один, сидел и ждал. И представлялось ему крыло мостика, как он стоит там и сквозь дремоту, в свисте холодного ветра вслушивается — это смена румба на генеральном курсе или противолодочный зигзаг? И еще виделись ему транспорты, камуфлированные белыми и черными красками, и сигнал «твердо» — воздушная тревога, и катящиеся навстречу водяные валы. И голос в репродукторе трансляции слышался ему: «По шкафуту ходить осторожно, держаться за леер!» А потом запели матросы:

Раскинулось море широко,
И волны бушуют вдали.
Товарищ, идем мы далеко,
Подальше от нашей земли.
Он вздрогнул, огляделся.

Нет, он не задремал, времени прошло всего ничего — минуты. Но по-прежнему слышался уютный и могучий гул воздуха в турбовентиляторах. По-прежнему параваны подрезали мины. По-прежнему вился на ледяном ветру брейд-вымпел командира дивизиона. И в стальной поверхности скатанных палуб отражались солнечные блики. Но это было уже не в Баренцевом море, это было в Бискайском заливе, когда «курносые» строем клина врезались в машины со свастиками, там, высоко, в жарком небе Испании.

— Вся жизнь, — сквозь зубы сказал он. — Вся жизнь.

А теперь он сидел в чужой квартире и ждал. Ждал и боялся. Боялся, как не боялся никогда и ничего. Как это могло сделаться? Когда? Как случилось, что он, награжденный звездой Героя, теперь превратился в труса? Это он-то? Он, который спокойно покуривал, когда гремели лифты, поднимая боезапас после команды «к бою приготовиться»?

— К черту! — сказал он своим мыслям. — К чертовой бабушке.

И вновь приступил к трудной работе ожидания.

В три пополудни позвонил Константин Георгиевич и осведомился — что слышно?

— Ничего, — мертвым голосом ответил Степанов.

— Совершенно ничего?

— Совершенно.

В пять позвонила Лидия Александровна.

— Нет, — сказал Родион Мефодиевич, — не было. Не звонила.

— А вы… как? — с трудом выдавила из себя Лидия Александровна.

— У меня все, — сказал Степанов.

Она не поняла. Но он уже положил трубку. Не отрываясь, он смотрел на циферблат. Обе стрелки свесились вниз. Потом они стали подниматься. Белые стрелки на выпуклом, черном циферблате. Еще зазвонил телефон, Степанов схватил трубку, у него спросили, будет ли брать Лидия Александровна рыбу.

— Какую рыбу?

— Ну, как обычно, она же берет у нас.

— Не понимаю, — сказал Степанов, — непонятно.

Ему вдруг показалось, что именно в это мгновение Аглая Петровна звонит сюда из автомата, как они условились: «Все в порядке».

Но она не звонила.

В одиннадцать приехали Цветковы. Ни о чем не спрашивая, генерал налил себе и Степанову коньяку. Родион Мефодиевич отрицательно покачал головой. Шел двенадцатый час ночи.

— Стопку, — посоветовал Цветков. — Помогает.

— Не поможет, — ответил Родион Мефодиевич. — Сейчас ничего не поможет.

— Ей не надо было идти.

— Я бы на ее месте — пошел.

Он все еще смотрел на белые стрелки. Половина двенадцатого. Может быть, все-таки? Вдруг? Вдруг сейчас позвонит?

С трудом он выпил чашку чаю и прилег, но так, чтобы видеть черный циферблат. Утром Аглая Петровна тоже не пришла. И никто не позвонил. Весь второй день Родион Мефодиевич пролежал на диване и неотступно, как когда-то в море на трудной вахте, смотрел вперед, только теперь это все кончалось черным циферблатом с белыми стрелками. Дальше ничего не было. И ничего не будет — он это знал.

И как бы оцепенел.

Ужасная усталость подавила его, навалилась на плечи, даже лежать было ему трудно. И какое-то забытье накатывалось порою — вдруг казалось, что входит он, еще молодой, в штурманскую рубку своего корабля, обтирает сырые, холодные щеки, садится в кресло и с наслаждением закрывает измученные морем и светом глаза. Делается совсем спокойно, и дремлется ему под уверенное, мерное, жесткое цоканье одографа, выписывающего путь эсминца. А кто-то поблизости, лихо и хитро, напевал:

Едет чижик в лодочке,
В адмиральском чине.
Не выпить ли водочки
По такой причине?

И еще слышалось:

— Право десять, дальше не ходить, прямо руль…

На десятый день Степанов уехал в Унчанск, оставив записку о том, что «чрезвычайно благодарен за причиненное беспокойство». В вагоне он часто посматривал на часы и думал одну и ту же тяжелую думу, додумать которую до конца не решался, только морщился, словно от боли, и покряхтывал порою.

А Константин Георгиевич, прочитав записку, порвал ее в мелкие клочья, позвонил жене, что вызван на срочную консультацию, и уехал на дачу Кофта. Вера Николаевна встретила его, как обычно, сухо. Но ему не было до нее никакого дела. Ему вообще не было ни до чего никакого дела. Он должен был выговориться, а лысый Кофт умел слушать. И не помогать в трудных случаях жизни, разумеется, нет, кто тут может помочь, — он умел лишь слушать. И Кофт, разумеется, выслушал про то, что Аглая Петровна вполне могла назвать телефон Цветкова и проболтаться про то, как он сдуру отговаривал ее идти «туда». Короче говоря, ничего хорошего он для себя не ожидал от этой Аглаи Петровны и ее адмирала…

Кофт слушал, как водится, молча.

Но на одно мгновение Цветкову вдруг показалось, что его наперсник улыбнулся. Презрительно и холодно.

— Вам смешно?

— Смешно? — удивился Кофт. — Нисколько. Но страхи ваши, Константин Георгиевич, пожалуй, излишни. Такие люди, как названная вами Устименко, ничего не скажут в том смысле, чтобы повредить другим. Никогда, ничего, нигде, я так полагаю, впрочем, возможно, что я и ошибаюсь. Устименко ведь родственница бывшего супруга Веры Николаевны?

— А какое это имеет значение?

— Вера Николаевна мне кое-что рассказывала о своем бывшем муже. Весьма своеобразный характер.

Здесь же, в саду, они выпили две бутылки сухого вина. Кофт понемножку, а Цветков жадно, большими глотками. Потом Вера Николаевна принесла коньяк и какую-то бестолковую закуску. Цветков без кителя, в подтяжках на белоснежной сорочке, сильно ступая сапогами по газону, сказал ей:

— Вы бы, прелестница, дали развод своему Устименке. Хватит человеку мучиться.

— А чем он так особенно мучается? Завел себе, простите, бабу…

— Аглая Петровна опять арестована, — глядя в сторону, произнес Кофт, — вам совершенно незачем такое родство…

— Ах, в этом смысле, — не сразу ответила Вересова, — в этом… если в этом, то надо подумать.

Вот каким путем случилось, что, покуда Родион Мефодиевич еще только возвращался в Унчанск, Горбанюк Инна Матвеевна уже знала то, что заставило ее в нынешних трудных обстоятельствах вновь поднять голову и собрать свои резервы для последнего, решающего броска в сражении, которое она не могла не выиграть.

В этом она была совершенно убеждена, переговорив по междугородному с Верой Николаевной.

Забили барабаны, заиграли горны.

Пестрая масса мыслей товарища Горбанюк стала приобретать форму, складываться в колонны, строиться и перестраиваться, обеспечивая тылы, фланги и все прочее на исходных позициях.

— Пора! — так сказала себе Инна Матвеевна. — Я должна наконец обороняться. А лучшая оборона — это нападение или наступление, что-то в этом роде. Они еще обо мне вспомнят!

МАСТЕРИЦА ВАРИТЬ КАШУ

Содрогнувшись плечами, вспомнила она трехдневный процесс Палия и свои показания, вспомнила, как глядел на нее из первого ряда очкастый Штуб и те его сотрудники, которые в свое время спрашивали и допрашивали ее. И полковник милиции Любезнов предстал перед нею таким, каким тоже допрашивал «гражданку Горбанюк» по поводу золота и иных ценностей, якобы присвоенных ею, а вовсе не сданных детскому дому «совместно с сахаром», как по-идиотски написала она в своей объяснительной записке. Омерзительный спекулянт Есаков при сем присутствовал и подавал свои гнусные реплики, а она должна была терпеть…