Я отвечаю за все, стр. 122

Теперь уже откладывать было невозможно. Ни на минуту. Копыткин существовал и требовал. Свирельников вполне мог отправить к нему Устименко. И тогда всему конец. Больше она не выдержит.

— Мне Унчанск, молнию, — сказал Гнетов, пугая телефонистку своим обожженным лицом. — Унчанск, Управление. Если нет на месте — по справке квартиру. Лично товарища Штуба.

— Шестьдесят девять рублей три минуты! — холодным голосом Аглаи Петровны предупредила телефонистка.

— Пять минут, — тем тоном, которым он разговаривал с Устименко, ответил он. — Но прошу вас, чтобы действительно была молния.

Все, что он скажет Августу Яновичу, уже сложилось в его мозгу. Они всегда понимали друг друга с полуслова.

Он еще раз закурил. Телефонистка из окошечка, опять голосом ненавидевшей его Аглаи Петровны, курить запретила. Гнетов извинился и погасил папиросу о подошву сапога. Пожалуй, не было бы нескромно думать, что он действует по поручению ЦК. И он вдруг именно так подумал. Ведь она, такая, как она есть, могла это подумать? А она ведь подумала! В ЦК не знают, до ЦК еще не дошло, но он понимает, что если бы там узнали, то его, Гнетова, действия признали бы полезными партии.

— Унчанск, квартира Штуба, — позвала его Аглая Петровна, которой он во всем поверил сразу и которая, быть может, теперь поверила ему. — Слышите, молодой человек? Вы заказывали Унчанск? Четвертая кабина…

Он прижал к искалеченному уху еще теплую трубку. Слышно было хорошо, и голос у Августа Яновича совершенно не изменился.

— Виктор? — услышал Гнетов. — Не может быть! Неужели это ты?

— Так точно, товарищ полковник. Прошу, выслушайте внимательно. Очень серьезное дело и отлагательства не терпит…

Нет, он не просто говорил. Он докладывал. Как в ЦК. Если бы его вызвали.

— Да, — отвечал Штуб. — Ясно. Понимаю. Так. Дальше.

Штуб отвечал, как отвечали бы Гнетову в ЦК. Если бы он был туда вызван.

ПАРА ВОЛКОВ

— Вы к кому? — спросила она в полутьме прихожей.

Его лица не было видно ей. А открыла Инна Матвеевна потому, что голос за дверью показался ей совсем знакомым. Но теперь она не узнавала, хоть и чудилось ей, что сейчас поймет.

Елка ела в кухне компот.

— Мама! — позвала она. — Там кто к нам пришел?

— Узнай! — велел нестерпимо знакомый голос — низкий и повелительный, голос, от которого она когда-то холодела и который помнила, хоть и не желала помнить, голос, который мог приказать ей что угодно.

— Узнала! — шепотом сказала она и откинула голову. Он наклонился и, прихватив ее затылок ладонью, своими твердыми, холодными с мороза губами впился в ее рот. — Узнала, — задохнувшись, повторила она.

— Мама, я молоко пролила, — сообщила Елка из кухни.

Палий сбросил короткое, на шелковой стеганой подстежке, ворсистое пальто. Теперь, когда она повернула выключатель, он улыбался ей, как в Самарканде теми дикими, душными ночами. Улыбался только ртом, как тогда, когда она лежала рядом и говорила о чуде, которому он ее научил.

— Ты не против? — спросил он, увидев, что она смотрит на чемодан, который кротко стоял у самой двери. — Хотелось повидать сначала тебя, потом уж в гостиницу… Адрес подсказал дежурный по облисполкому…

В сущности, он почти не изменился, только волосы теперь лежали гладко — один к одному, смазанные бриолином, как у героев заграничных фильмов. И взгляд стал острым, жалящим, всепроникающим. Да еще перстень она заметила на его левой руке — золотой перстень с гербом или печаткой.

Пока он расставлял привезенную с собою снедь, она укладывала Елку в кроватку, невпопад отвечая на ее вопросы о том, кто этот дядя и когда он уйдет. Елка не любила гостей, особенно таких, которые не обращали на нее внимания. А этого она просто испугалась. Он и ей тоже улыбнулся ртом, словно сделал гримасу. И даже не спросил, сколько ей лет и ходит ли она в школу, как спрашивали все, кто приходил к Инне Матвеевне.

Когда она вышла к нему, он откупоривал бутылки. И пиджак, и клетчатая вязаная жилетка, и галстук, и рубашка — все на нем было заграничное, добротное, хоть и не слишком новое. «Наверное, трофейное», — подумала она.

Щеки ее горели.

— Как странно, что ты жив, — сказала Инна Матвеевна. — Удивительно.

— И я так считаю, — ответил он, садясь за стол. — Удивляюсь еще больше, чем ты. Можешь быть уверена…

Первый раз за многие длинные годы она так пила, как в этот вечер. И Палий тоже пил много — коньяк из стакана — и закусывал странно — молотым черным кофе с чайной ложечки. Узкое лицо его оставалось бледным, только улыбался он все чаще и чаще, и чем больше они пили, тем улыбка его делалась все более и более похожа на то, как беззвучно скалится волк перед тем, как прыгнуть…

— Где же ты был? — спросила она, почувствовав, что у нее кружится голова. — Почему молчал? Я давно похоронила тебя. Зина-то жива?

— По слухам, в Австралии.

— В Австралии?

— Со своим Педерсеном.

— С каким еще Педерсеном?

— Мое дело десятое, — усмехнулся Палий. — Меня все это не касается, будь она неладна. А твой инженер где?

— Умер, — сказала она, отламывая от плитки шоколад. — Умер, женившись на какой-то там девке. Мы с Елкой — одни. Две сиротки, — вспомнила она. — Так вдвоем и существуем. Но ты, ты…

— Я в порядке, — сухо сказал он, — понятно тебе? Или показать документы?

Взгляды их скрестились. И она, хоть и пьяная, успела не поверить ему до того, как совсем захмелела. Уж слишком прямо он на нее смотрел. Слишком простодушно. Слишком открыто, не по-палиевски. И, словно почувствовав, что она ему не поверила, он ударил ответно: сдержанно, без пережима, по-дружески предупредил, что ее ищет собака Есаков, бывший жилец стариков Боярышниковых, освобожденный из заключения. Ищет, утверждая, что она его обокрала и что он ее прижмет с неслыханной жестокостью, но «свое добро» из нее вытрясет, а если и не вытрясет, то жизни ей все-таки не будет, — так он получит хоть маленькое удовлетворение.

И уже с подробностями, без улыбок, Жорж поведал ей, как Есаков хочет ударить Инну Матвеевну по партийной ее принадлежности — безжалостно и беспощадно, представив дело таким образом, будто она хорошо была осведомлена о том, что запрятано в банках с сахаром.

— Ему что, — серьезно и даже грустно заключил свое повествование Палий, — он совсем с круга сошел. Орет, что это золото желает отдать государству и даже заявления куда надо писал, чтобы тебя отыскали. Я думаю, пожалуй, отыщут. В конце концов органы всех, кого надо, находят и изобличают…

Инна Матвеевна не ответила. Волчьи глаза Жоржа, словно из-за снежной пыли, ярко и цепко смотрели на нее. Кто он? Откуда пришел? Почему бывшая жена его очутилась в Австралии? И зачем он втолковывает ей, что ничего ценного в банках с сахаром не было, — он готов подтвердить под присягой, скажет, что сам тот сахар пересыпал.

— Но ведь ты к тому времени давно уехал из Самарканда?

— К какому — к тому? А кто видел еще те банки? Кому известно, когда именно старикан их тебе передал?

Вот в чем дело! Палий желает быть ее спасителем, помочь ей, защитить ее, бедненькую. Как славно! Только вот зачем ему это? Для чего рекомендуется защитником вдовы и сироты? Какой ожидает от этой акции навар? И как назло, не сняла она нынче браслетик, совсем копеечный, но все-таки из тех самых банок.

А Палий уже положил свою ладонь на ее запястье, поигрывал игрушкой из не завещанного ей есаковского наследства и спрашивал, словно видел все насквозь, словно мысли ее читал без труда:

— Его браслетишка? Облапошила старичка? А сейчас и меня подозреваешь в неточностях биографии? Думаешь, для чего за твои подлости заступаться собираюсь? Какой маневр за этим кроется? А никакого, Инночка! Устал, отбегался, лапы отбил, кусок семьи хочу, женщину возле себя, с теплотой, с нежностью ко мне. Что глядишь, красивая газель? Сердишься на меня, что из Самарканда пропал? Не по своей вине, подружка, подвело легкомысленное отношение к бюрократическим документам. Зато расплатился, девуля, расплатился полностью, искупил кровью, совсем даже немалой. Пошагали эти ноги по дорогам Европы, повидали эти глаза веселые картинки, будет чего внукам рассказать…