Я отвечаю за все, стр. 112

— И ни разу не попался? — спросил Свирельников.

Таким штукам он не очень верил. Слишком чтил он немцев, чтобы позволить себе доверять этим сказкам. Наверное, попался и теперь работает на разведку союзников.

— Почему не попадался? — с удивлением ответил Гнетов. — Попался раз. Немецкий полковой врач обследовал — действительно юродивый или нет. Но я хорошо работал, товарищ полковник, не подкопаешься. Пришлось им меня отпустить!

— А бывало — отпускали?

— Вы что — мне не верите? — сбычившись, спросил Гнетов. — Вы что думаете: Штуб — мальчик? Да, впрочем, если дело так обстоит и вы со мной не беседуете, а высказываете недоверие, то, пожалуйста, завтра я вернусь, то есть завтра я уеду в Москву и доложу…

— Давай, давай, не пыли, — опять добродушно произнес полковник. — Не понимаешь, что ли, такая уж привычка — жену и то, бывает, допрашиваю. Поработал бы с мое над всякой контрой, узнал бы…

Он помолчал, улыбаясь, как бы посмеиваясь над самим собою, над своим привычным неверием.

— А вы можете жить и никому не верить? — вдруг совсем угрюмо спросил Гнетов. — Я бы… не смог…

— Верят — это больше в кино и в романах, — все с той же улыбкой сказал полковник. — Какая в нашу обостренную эпоху может быть вера? Человек находился на оккупированной территории, человека там, конечно, пытались обработать, человек слаб, поддался, теперь он закинут к нам…

— И так все?

— Человек — слаб, — повторил Свирельников. — Даже если над зайцем, говорят, поработать, он спички зажигать научится, а уж человек…

Он махнул рукой.

— Что — человек? — упрямо взглядываясь в Свирельникова, спросил Гнетов.

— А то человек, что к нему с верой подходить нельзя. Товарищ Вышинский наши установки со всей четкостью сформулировал: «Докажи, что ты не виновен». Понятно? Вот откудова вера в человека начинается. И недаром имеем мы понятие — «фильтрация».

Пришел адъютант, принес папку и, заслоняя ее собой от новенького старшего лейтенанта, подождал, пока рука полковника писала в правом верхнем углу свое «согласен». Это были постановления на обыски и аресты и иные документы местного значения, которые полковник никогда не читал. Прочитывал он лишь то, что отправлялось высокому начальству в Москву.

— Начальника АХО ко мне, — велел он, когда адъютант закрыл папку.

— Вера, братец, такое дело, — произнес полковник, проводив адъютанта взглядом, — на ней далеко не поедешь. Ну так, значит, отвоевался. Потом, судя по личному твоему делу, еще имел ранение.

— Имел.

— Тяжелое?

— Полтора года в госпитале.

— Пенсию тебе положили. Демобилизовали. Жил бы потихонечку…

— Не могу, — сказал Гнетов. — Устал потихонечку жить.

— Семейное положение?

— Одинокий.

— А родители с Днепрогэса?

— Отец расстрелян немцами, мать умерла.

— Находились на оккупированной территории?

— Отец возглавлял подпольную организацию — это не называется…

— В личном деле этот момент отражен? Документы имеются?

— Надо думать, имеются.

— Штуб в этой части твоей автобиографии находился в курсе?

— Конечно.

— Мамаша в Москве скончалась?

— В Калуге.

— После фильтрации?

— Да она никогда на оккупированной территории не находилась.

— А ты, Гнетов, не горячись.

— Но как я могу…

— А так и можешь! — прервал Гнетова полковник. — Мы тут не зеленые насаждения садим, у нас другая специальность. У нас профиль особый, и не ершись, если тебя проверяют и перепроверяют. Теперь к делу перейдем. Займешься тут с одной изменницей. Учти — опасная змея, ядовитая. Некто Устименко — так она сама себя называет, но это еще ничего не значит. Проверишь в глубинку. Бес баба, гадюка и контра. Набросилась тут с кулаками на нашего майора Ожогина — врагом народа его оскорбила при исполнении, он толкнул, упала, целая война сделалась. Ну, сам разберешься, но предупреждаю — вины нашей тут никакой нет. Конечно, немножко сорвался товарищ, но и у него нервы имеются…

В дверь постучали, «по вашему приказанию» явился начальник АХО Пенкин — мужчина грузный, вежливый и в душе музыкант: по совместительству был он дирижером музыкального самодеятельного ансамбля.

— Вот, Пенкин, обеспечь старшего лейтенанта — человек вторую неделю в гостинице. Площадь, мебель, что положено выдели, энергично пошуруй. Со снабжением также.

Вышел Гнетов вместе с Пенкиным.

— Какие-либо способности имеете? — осведомился «музыкант в душе».

— Способности? — удивился Гнетов.

— Для самодеятельности…

— Нет, для самодеятельности я не подхожу, — улыбаясь ответил Гнетов. — Да и… Не заметили вы разве? Уха одного почти что вовсе нет, лицо обгорелое, рука едва сгибается… Нет, не подойду я для самодеятельности.

За обедом он познакомился с Ожогиным.

— В шахматы не играешь? — спросил его майор.

— С братишкой играл.

— А братишка — мастер?

— Ого! — усмехнулся Гнетов. — На все свои одиннадцать годов.

— Заходи как-нибудь вечерком, побалакаем. Небось одному в нашей столице скучновато станет…

Выпив по стакану компота, они пришли в кабинет Ожогина, где майор рассказал Гнетову почти чистую правду о своей горячности и о том, как оскорбила его Устименко. Рассказывая, он был уже совсем искренен и даже каялся в своем проступке, но Гнетов ни разу ничем его не поддержал, даже нейтрального слова не произнес. Молчал, слушал и глядел в добрые глаза Ожогина своим жестким, немигающим, требовательным взглядом. И майор, тревожась от этого взгляда и боясь обожженного, искалеченного старшего лейтенанта, почему-то не мог закруглиться, не мог найти подходящей фразы для конца своего инцидента с заключенной Устименко и все прибавлял слова, чувствуя, что они лишние, все нанизывал их, все торопился разъяснить, но так ничего и не разъяснил, растерялся и на полуслове замолчал. В общем-то у этого нового работника была страшноватая физиономия. «Такому попадись!» — зябко подумал добрый Ожогин и, запершись на ключ, стал слушать по радио про последние новости литературы и искусства, изредка записывая в тетрадку для памяти.

ТЕПЛО, СВЕТЛО, УЮТНО…

— И все! — сказал он своей секретарше Беллочке.

— Я понимаю.

— Болен, умираю, умер! — мелодраматическим голосом воскликнул товарищ Степанов. — Нет сил. Полное истощение нервной системы. Кстати, вы получили талоны на дополнительное мясо и жиры?

Это было совсем некстати, просто вырвалось по ассоциации с «истощением». Вырвалось — и не вернешь. Беллочка сказала, что да, получила. Степанов великодушно разрешил ей пять килограммов забрать себе, а остальное распределить с товарищем Горбанюк и «по линии месткома». Потом влез в шубу, нахлобучил шапку, разложил по наружным карманам так, чтобы Беллочка видела, все свои сердечные и антиспазматические медикаменты, влез в глубокие калоши и пешком (надо же продышаться!) отправился домой.

Но в коридоре вспомнил, что не закрыл на ключ письменный стол, и вернулся. Дверь в приемную была неплотно закрыта, и он услышал воркование секретарши:

— Выговор с занесением в личное дело. Нет, это точно, это Горбанюк сказала, уж она-то в курсе…

С поджатыми губами Евгений Родионович пересек приемную и закрыл все ящики стола. И ушел, не попрощавшись, не взглянув на разрумянившуюся от неловкости секретаршу. Теперь уж он ей даст жизни! Увидит она талоны на мясопродукты, на хлебобулочные изделия, как же! Он вообще ее выгонит. Фельдшерица, так и вались на периферию, как все другие нормальные советские девушки. А не отсиживайся в приемной большого начальника!

В столовой Юрка решал задачки. Дед Мефодий, развалившись в любимом кресле Евгения Родионовича, около роскошного приемника, слушал русские песни. Павла Назаровна, подпершись рукою, тоже присутствовала, пригорюнившись в дверях.

— Может быть, меня покормят обедом? — дрожа губами, сказал Степанов.

Ему нестерпимо вдруг сделалось жалко себя: все живут вокруг него, едят, пьют, в тепле, светло им, уютно, не дует, он мучается, пишет книги, таскает домой в клюве все, что в его силах, а для него даже стол не накрыт.