Россия молодая. Книга вторая, стр. 93

Погодя, резко вздернув головою, Петр повернулся и уехал к себе на остров один, спать во дворец.

— Пронесло! — тихо сказал Меншиков и утер скатертью пот с лица. — Ну, господин шаутбенахт, язык у тебя…

— Пронесло ли? — спросил Головин.

— Истинно пронесло! — улыбаясь сказал Апраксин. — И пронесло, и на пользу Сильвестр слова свои вымолвил.

Головин вздохнул, покачал головой:

— Дай-то боже!

И тотчас же все заговорили, зашумели; при Петре нынче было словно бы душно, а без него подул свежий ветер.

Александр Данилыч, громко перекрывая голосом всех других, говорил:

— В недавнее время он у нас спрашивал — ей-ей, крещусь, вот не вру, — что вы, братцы, дома делаете? Вот идешь, дескать, ты, Александр Данилыч, к дому. Что ты там делаешь, дома-то? Как живешь, не трудясь? Так и сидишь, сложа руки? А случился тут Шеина батюшка, боярин, так и отвечает: «Мало ли нуждишек, государь, по усадьбе, дела найдется». А он, Петр Алексеевич, таково со скукою на боярина очами повел: «Знаю, говорит, ваши дела — все меня пересуживаете»…

Было что-то грустное в этом рассказе Меншикова, и еще горше сделалось на сердце у Сильвестра Петровича. Он совсем затих, опустил голову и задумался, представляя себе, как в эти минуты Петр, бесконечно встряхивая кудрями и скалясь, протягивает к денщику ноги, чтобы стащил ботфорты, а потом лежит на своей узкой, жесткой кровати, глядит во тьму широко открытыми, вопрошающими глазами и спрашивает шепотом:

— Как быть? Как делать? Как?

А ответа нет, нет никакого ответа. О господи, легко судить, а как работать тот труд, который навалил на свои плечи Петр Алексеевич? Как?

Утром с визитом к Сильвестру Петровичу в сад под разлапистую ель пришел консул Мартус. В отменно изящных выражениях он сказал, что по своему плохому знанию русского языка только нынче узнал о высочайшем пожаловании капитан-командора чином шаутбенахта, что он приносит господину Иевлеву свои самые искренние поздравления и радуется за то, что фортуна смилостивилась над таким примечательным офицером и извергла его из бездны бесчестья, горя и скорби, дабы обрадовать чином, большим государевым жалованьем и признаниями доблести…

— О каких скорбях и бесчестиях соболезнует господин консул? — осведомился Сильвестр Петрович.

Мартус поискал слова поосторожнее и пояснил, что речь идет о заключении доблестного господина Иевлева без всякой его вины на продолжительное время в острог.

Иевлев прямо, не мигая смотрел в лицо консула своим трудным, недобрым взглядом. Мартус поклонился дважды. Сильвестр Петрович видел, что лоб и переносье консула покрылись мелкими капельками пота.

— И далее что имеет мне сказать господин консул? — спросил Сильвестр Петрович.

Мартус объяснил, что за морем имеются в разных местах целебные воды, которые очень могут помочь расстроенному состоянию здоровья господина контр-адмирала. Государь, его миропомазанное величество, несомненно, отпустит доблестного своего слугу для лечения, он же, консул Мартус, со своей стороны, напишет всюду рекомендательные письма. Воды, несомненно, принесут большую пользу господину шаутбенахту и, главное, вернут ему былое доброе расположение духа.

— А, господин консул о моем добром расположении духа печется! — ответил Сильвестр Петрович. — За то благодарим. Что же до посещения марциальных или каких иных вод, то ныне нам недосуг. Время такое, что каждый день может ненароком некое воровство учиниться, не так ли? Вот и надобно в оба глядеть…

Консул еще поклонился, ушел, держа шляпу в руке. Глаза у него были растерянные: что-то даже пугающее виделось ему в том, как слушал русский контр-адмирал слова сочувствия и соболезнования.

Вечером Сильвестр Петрович не вышел к столу.

Где-то далеко раздавались веселые и пьяноватые голоса наработавшихся за день людей, а Сильвестр Петрович лежал на старой своей кожаной подушке у раскрытого окна, смотрел на далекие добрые звезды, вздыхал с облегчением и думал о том, что лед в его душе начал таять, что и глупо и смешно обижаться в сей земной юдоли, да еще архангельской, да еще под воеводою Прозоровским, что надобно дело делать, коего так бесконечно много, что и не знаемо, как подступиться.

5. Быть походу!

Через несколько дней Сильвестр Петрович спозаранок отправился на цитадель и провел там за старой, милой, веселившей душу работой много часов подряд. После обеда сюда приехал и царь. К вечерней заре Петр на плацу крепости рыл яму, чтобы посадить березу, которую привезли с Маркова острова. Было ветрено, береза, словно бы радуясь тому, что обнаженные корни ее скоро вновь уйдут в землю, тихо и счастливо лепетала листьями. Матросы, привезшие дерево, молча стояли вокруг Петра Алексеевича. Царь, спрыгнув в яму, сильными движениями выбрасывал оттуда заступом землю. От работы щеки его разрумянились, глаза ярко блестели, рубашка на боках и на лопатках пропотела.

Выкинув наверх заступ, он протянул большую заскорузлую, не царскую руку Семисадову, уперся носком сапога в стену ямы и велел:

— Тяни, боцман!

Семисадов встал поплотнее, потянул, но деревяшка сорвалась, и боцман едва сам не свергнулся вниз. Петр басом захохотал, засмеялись и матросы. Семисадов обиделся, сказал сердито:

— То-то, смехи! Тяни, спробуй, когда он сам эка дернул…

Петр протянул другую руку, оттолкнулся, покачиваясь встал на край ямы. Двинский ветер сразу разметал его волосы, надул рубашку. Матросы ловко подняли дерево, понесли корнями к яме. Сильвестр Петрович, опираясь на костыль, подошел ближе, тростью пододвинул корень, чтобы не оборвали. Петр велел:

— Отойди, Сильвестр, не мешайся для бога, отдавят тебе напрочь ноги, вишь медведи какие…

И, растолкав матросов, сам взял в руки белый ствол дерева, подержал на весу и ровно опустил в яму. Шестью заступами, споро, вперебор, начали кидать черную, влажную землю.

— Чтобы выросла, да с моря видна была корабельщикам — берег, Россия, — натягивая кафтан, сказал Петр. — Будет видна али нет, Сильвестр?

— Будет, государь, да не нынче! — задумчиво ответил Иевлев. — Покуда разрастется, чтобы над цитаделью подняться. Нескоро, я чай! Нам не увидеть…

— Нам многое не увидеть, — так же задумчиво произнес Петр. — Кормщик Рябов как шведского флагмана на мель сажал, не надеялся викторию сам увидеть, однако же подвиг свой свершил…

Сильвестр Петрович вдруг улыбнулся.

— Чему смеешься? — удивился Петр.

— Давеча, как сей первый лоцман тебя, государь, угощал, будто ты, подняв за него кубок, назвал поступок его достойным Публия Горация Коклеса…

Петр кивнул:

— Ну, назвал…

— А про сего Публия Коклеса Рябов в неведении. И прочие двиняне не знают. Зело огорчен кормщик…

Царь засмеялся:

— За ругань почел?

Иевлев, тоже смеясь, объяснил:

— Лучше бы, говорит, по-нашему сказал, а то, говорит, Бублий. Какой такой Бублий? Теперь, говорит, ребятишки кричат: бублий горяч, бублий горяч!

Петр Алексеевич громко захохотал:

— Нынче же при всех растолкую, что за Бублий…

И крикнул Семисадову:

— Воды, боцман, не жалей…

Береза на плацу уже шумела своей сочной светло-зеленой листвою, будто век тут стояла. Царь спросил:

— Тяжело тебе до кладбища сходить, али справишься?..

Стражи распахнули перед Петром и Сильвестром Петровичем железную калитку. Здесь, за крепостными валами, ветер посвистывал громче, по Двине перебегали белые пенные гребешки. Покуда шли к погосту и между могилами, капитан-командор рассказывал:

— Многое, великий шхипер, ежели не все, что дознавали мы о воровских замыслах, передавалось нам от сего славного Якоба. Не щадя живота своего, покойный делал для отчизны, не за страх, а за совесть, более, нежели человеческой натуре возможно. Тайные письма его тебе ведомы: все в них было сущей правдою. На шведском флагмане в последние минуты он кинулся защищать нашего кормщика, и здесь был ранен смертельно…

Петр, внимательно слушая, сел на лавку возле невысокого могильного холма, кивнул, чтобы Иевлев говорил дальше. Сильвестр Петрович был еще слаб, голос его срывался: