Россия молодая. Книга вторая, стр. 87

Мехоношина с его людьми действительно привезли и заключили в камору рядом с Сильвестром Петровичем и Рябовым. Первый день он со своими разбойничками — дворянскими детьми — шумел и ломился в дверь; потом, после того как караульщики, усмиряя поручика, разбили ему ребро, затих, но ненадолго. Тогда караульщики пошли на усмирение второй раз…

— О господи, зверье проклятое! — со стоном сказал Сильвестр Петрович. — Убьют ведь его…

Больше поручика не было слышно совсем.

На той же неделе рейтары доставили в узилище бывшего воеводу князя Прозоровского. В камору к нему притащили наковальню и молот; тяжело ступая, пришел тюремный кузнец. Было слышно, как заклепывает он на боярине ножные и ручные кандалы, как подвывает когда-то всесильный воевода, как глумливо орут на него и поносят те самые дьяки, которые в недавнем прошлом робели одного только взгляда боярина Алексея Петровича.

Дед-ключарь сказал Рябову, что воеводу велено держать в великой строгости на хлебе и на воде, что ждут ему всякого худа и великого бесчестья…

На все эти события кормщик и капитан-командор только переглядывались.

2. Не горяч и не холоден

Утром в Холмогоры на богатом струге, убранном коврами, приплыл Двиною воевода Ржевский. Нынешней ночью конный гонец привез царев указ — встречать без всякой пышности, войска не выводить, из пушек не палить. Воевода побеседовал с гонцом, приказал стрелецким полкам, высланным для встречи, тотчас же двигаться к Архангельску, а сам пошел к Афанасию попросить благословения.

Старик сидел на крыльце, грелся на солнце — в скуфеечке, в порыжелом подряснике. Перед ним на задних лапках сидел щенок, умильными, сладкими глазками смотрел на архиепископа, тот ему ласково выговаривал:

— Вовсе ты, пес, зажрался. Разве ж оно мыслимо — хлебца собаке не есть? Давеча от каши отворотился. А каша сладкая, с медом. Я, владыко, сию кашу не без удовольствия вкушаю, а ты — собака беспородная, непутевая, лаять, и то не выучилась, а от каши нос воротишь…

Воевода Ржевский стоял молча, слушал беседу владыки со щенком, не верил, что Афанасий не видит важного гостя. Наконец Афанасий поднял голову, прищурившись спросил:

— Не князь ли Василий Андреевич?

Ржевский смиренно поклонился. Глаза Афанасия блеснули недобрым светом, долго молча он смотрел на воеводу. Тот подошел к руке, владыко не благословил, не предложил сесть, не спросил о здоровьи. Все вглядывался. И щенок смотрел на Ржевского как-то хитро, потом припал мордой к земле и слабо, тонко тявкнул.

— Поди, поди! — велел Афанасий собаке. — Поди прочь!

Щенок не послушался, еще прыгнул, опять припал передними лапами, залаял неумело. Костыльник подхватил его на руки, унес.

— Так вот ты каков, воевода, — негромко произнес Афанасий. — Не разобрать — молод али стар…

— Будто бы и не стар, — полушутя ответил Ржевский. — А молодость, владыко, — тоже за делами, да заботами, да мыслями — в одночасье пропала…

— Прозоровский куда старее тебя.

— Раза в два.

— А Иевлев Сильвестр Петрович моложе?

— Моих лет.

— Так, так! — владыко покачал головой. — Так. Оба в узилище и сидят? И Прозоровский и Иевлев? И кормщик тоже? Да Мехоношин с ними?

Ржевский молчал, не понимая, куда гнет Афанасий.

— Не знаешь — кто прав, а кто виноват? Не разобрал?

— Не мне судить, — скромно ответил воевода. — Кто прав, а кто виноват — то ведает бог да великий государь.

— А ты не ведаешь? — тонко, с хрипотцой спросил Афанасий. — Ты, Иевлева Сильвестра от младых ногтей помня, не разобрал — есть он подсыл и изменник, али ерой, коим Русь гордиться должна? Не разведал ты, кто таков Прозоровский? Об Рябове — славнейшем кормщике — не удосужился истину узнать?

Ржевский вздохнул, улыбнулся вежливо:

— Не так все сие просто, владыко. Темное дело, трудное, немалое время раздумывал я об нем, да и не мне решать…

— Оно спокойнее — не тебе решать. Писание знаешь?

— Православный! — чуть обиженно ответил воевода.

— Помнишь ли о тех, кто не горячи и не холодны? Не их ли господь обещал изблевать с уст своих? О, роде лукавый, как быть с такими, как ты, коли господь покуда только лишь обещает, а вы и не боитесь? Для чего послан ты был сюда? Дабы разобраться в сем хитросплетении! И разобрался, знаешь все, неглуп на свет уродился, но рассуждаешь про себя, что не скорохват ты, что Ромодановский — одно, а Апраксин — другое, что надобно знать, по чьему велению делать, что голова у тебя лишь одна. Так говорю?

Ржевский улыбался бледно, помалкивал: проклятый поп умен, как змий, читал в сердце, бил наотмашь — наверняка. И не следовало ему возражать, еще более озлобится, а Петр Алексеевич ему верит. И, слушая жесткий голос Афанасия, его грубые мужицкие слова, он раздумывал — не выпустить ли сейчас, немедленно, мгновенно из узилища капитан-командора с кормщиком, или оно будет нехорошо перед самым приездом царя?

— Денные тати, звери окаянные, что делаете? — спрашивал Афанасий. — Жену доблестного ероя Иевлева курохваты дьяки пужают острогом, пужают, что посиротят детей, что пустят вовсе по миру. Для чего? Дабы на супруга своего показала облыжно, дабы отца детей своих предала дыбе, дабы угождение сделать некоторым скаредам и мздоимцам, некоторым трусам, потерявшим доблесть свою и мужество! Да и был ли ты, ни холодный, ни горячий, таким, как прочие истинные люди русские бывают? Что глядишь? Думаешь, слаб Афанасий, на ладан дышит, не повалить ему меня? Ан повалю! Я только сего часу и дожидаю на сем свете. Земной человек — Афанасий, хушь и в обличьи скорбном. Грешно, да никто нас с тобою не услышит: нынешнею ночью не спал, все виделось, как тебя перед государем поносными и срамными словами ущучу, как залебезишь ты, воевода, завертишься, а я тебе хрип рвать буду! Не страшен Прозоровский — страшен Ржевский. Прозоровский со временем на дыбе будет, а ты, змей, безбедно земной путь свой окончить можешь — в славе и почестях. Так не дам же я тебе того. Каждый твой вздох я отсюдова, из Холмогор, от Архангельска слышал, каждую твою мысль поганую да трусливую видел. Иди отсюдова! Не гоже мне тебя к столу не звать — ты воевода, я смиренный старец, — да кровь во мне не та. Пущу костылем за трапезой при людях — хуже будет! Иди на свое подворье, да приготовься царю говорить. Я давно знаю что скажу…

Ржевский все-таки поклонился, смиренно вздохнул, ушел. Келейник принес в кубке лекарство — бальзам, присланный Апраксиным из Москвы. Афанасий, морщась, проглотил, поправил на голове скуфейку, велел подать себе «того проклятого пса». Пес лежал на спине, старик чесал ему розовое брюшко, спрашивал:

— И откудова ты такой уродина народился? И кто твои батюшка с матушкой? И что она такая за глупая собака, которой владыко пузо чешет?

Погодя здесь же на солнышке подремал немного, потом попозже, когда с Двины прибежали монахи — взял костыль и, слабо ступая, совсем дряхлый, но с суровым блеском в зрачках, пошел к пристани — встречать царя. Кроме Ржевского, здесь никого не было. По блескучим водам широкой реки медленно и важно на веслах двигался струг под царевым штандартом. Петр без кафтана сидел на борту, речной ветер надувал его белую полотняную рубашку с круглым голландским воротником. От солнца и ветра лицо у него было темное, лупилась кожа на носу, ярко блестели белые, ровные зубы. Спрыгнув на доски пристани, он быстрым шагом подошел к Афанасию, всмотрелся в него, сморщился:

— А и постарел ты, отче! С чего так? Немощен?

От него пахло потом, смолою, пеньковыми снастями. Афанасий молчал, рассматривал царя, вокруг шумели свитские — прыгали со струга на прогибающиеся сырые доски пристани, выкидывали бочонки, ящики, корзины. Гребцы с трудом волокли тяжелого Головина, он смеялся, что-де уронят его в воду.

— И ты, государь, ныне не молодешенек! — произнес Афанасий. — Ишь, седина пробилась…

Он вдруг всхлипнул, но сдержался и сказал только:

— Дождался я тебя.

Низко поклонился, попросил: