Россия молодая. Книга вторая, стр. 84

— Таково и бунтовщики стрельцы на Москве болтали, — сухо сказал воевода. — Истинно так: еретик Францка Лефорт. Не гневайся, Иевлев, но все оно — от Крыкова твоего, — верно говорит князь Прозоровский…

— Прозоровский в ход пошел! — горько усмехнулся Сильвестр Петрович. — То-то дождусь я правды…

Воевода полистал еще, зевнул, потянулся. За слюдяными окошками медленно розовела морозная заря.

— Тут враз не управиться! — сказал он, складывая листы. — Тут, Иевлев, не день и не два надобны. И еще рассуждаю: не в моей воле об сем деле решать…

— В чьей же?

— Решить об тебе един только государь может — Петр Алексеевич…

— А я думал — ты! — с издевкой в голосе произнес Иевлев. — Все ждал: почитаешь листы, да и отпустишь. Ин, нет!

Кивнул, поднялся, пошел, тяжело опираясь на костыль. Ржевский окликнул:

— С ногой-то что?

— А я, вишь, князь Василий, в баталии был, так там палили…

— Как же кормщик-то целехоньким вышел?

Сильвестр Петрович обернулся у двери, морщась от боли в ноге, сказал:

— Семнадцать ран на нем — ножевых, сабельных, пулевых. Живого места нет. И не тебе над ним смеяться, князь Василий…

Его лицо исказилось бешенством, срывающимся голосом он крикнул:

— Доблестного воина, истинного и достославного героя, коими Русь держится, по изветам иноземцев да злодея Прозоровского, заточили в узилище, катам на радость! В уме ли ты, Ржевский? Время минется, истина наверх выйдет, не было еще того на свете, чтобы с прошествием годов правда потерялась, все узнают люди, ну, а как узнают — каким ты тогда предстанешь? Я не к совести твоей говорю, ты ее не ведаешь, я — к хитрости говорю. Глупо, глупо, князь Василий, делаешь, ну да шут с тобой, что тебе кланяться, о чем тебя просить…

Он повернулся к двери; забыв про засов, дернул скобу, выронил костыль, ушибся ногой и с коротким стоном припал к бревенчатой стене съезжей. Ржевский подхватил его за плечи, поднял костыль. Сильвестр Петрович дышал рывками, холодный пот катился по его серому лицу.

Отворив дверь, воевода крикнул дьяков. Гусев и Абросимов вошли с поклонами, совсем напуганные, ничего не понимающие: подслушивали, как узник Иевлев орал на воеводу князя Ржевского. Князь Василий заговорил строго:

— Господина Иевлева содержать в остроге, твердо памятуя, что есть он капитан-командор и от сего своего звания никем не отрешен. Нынче же будет к нему прислан лекарь, и тот лекарь станет ходить к нему как похощет. В естве и в ином прочем чтобы отказу сии узники не слышали. Кормщика Рябова содержать совместно с господином капитан-командором, а впрочем, как им возжелается…

Дьяки кланялись сначала только воеводе, потом еще пуще — Сильвестру Петровичу. За открытою дверью жадно слушали караульщики: вышло узникам послабление, — видать, правы были инженер Резен да одноногий веселый боцман. Ох, трудна государева служба — поди знай, угадай, каково завтра случится.

Сильвестра Петровича увели под локти, узник сразу стал персоною. Ржевский опять опустился на лавку, сердито принялся листать бумаги. Дьяки посапывали за спиною, готовились объяснять, ежели спросит воевода, нынче в пользу капитан-командора. Уже совсем рассвело, утренние лучи солнца пробивались в окна. Ржевский поворотился к дьякам, спросил усталым голосом:

— Виновен Иевлев в сих злодействах и скаредностях али не виновен?

Дьяк Гусев прижал ладошки к груди, воскликнул:

— Воевода-князь, коли ежели поворотить все евоное дело так, чтобы оно вышло на невиновность…

Дьяк Абросимов толкнул дружка острым локтем, перебил:

— Иноземцы, князь, таковы, что и нивесть чего напишут, а только…

— Виновен он в измене? — крикнул бешеным голосом Ржевский. — Виновен али нет? Что столбеете? Дьяки вы али мокрые курицы?

Гусев и Абросимов прижались к стене, ждали от князя боя. Ржевский прошелся по избе, велел прятать листы, натянул шапку, уходя спросил Абросимова:

— Ну? Виновен али нет?

Тот весь съежился и ответил быстро:

— То не нам ведать, князь-воевода. То ведает бог да великий государь.

3. Острожная жизнь

Ни назавтра, ни через неделю, ни через месяц воевода Василий Андреевич Ржевский на съезжую — за недосугом или по другой какой причине — не наведывался, и об узниках как бы снова забыли. Острожная жизнь вновь вошла в свою колею, и опять потекли одинаковые, похожие друг на друга дни…

Первым в каморе обычно просыпался Рябов; сладко и длинно зевал, с хрустом потягивался, спрашивал Иевлева благодушно — как почивалось. Сильвестр Петрович, которого мучила бессонница, тревожили тяжелые мысли, отвечал сердито, что почивалось — хуже нельзя…

— Ишь! — удивлялся Рябов. — А мне хошь бы что! Пришел сон милый, да и повалил силой…

Лежа, некоторое время беседовали в темноте, Иевлев — сердито, Рябов — со своим всегдашним спокойствием и благодушием. Вставать Сильвестру Петровичу не хотелось, но он знал жестокую неумолимость кормщика во всем том, что касалось распорядка острожного дня, и хоть нехотя, а все-таки поднимался, постепенно начиная испытывать чувство, схожее с удовольствием, от того, как он во всем подчиняется воле Рябова. А тот уже стучал бахилами в дверь, требуя огня у ключаря и переругиваясь с караульщиком, не понимающим, для чего узники встают ни свет ни заря.

Как только покорный старый, плешивый ключарь приносил светильню, Рябов принимался готовить свою салату — траву, которая на Груманте спасла его от цынги. Он подливал в нее масличка, рубил луку, чесноку, соленой рыбы и ставил миску на стол, лукаво поглядывая на Иевлева, который смешно тосковал в предвкушении ужасного завтрака. Запивали салату настоем хвои, заваренной кипятком и остуженной на холоду.

— Хороша дьяволица салата! — говорил Рябов, запуская деревянную щербатую ложку на дно миски. — Она, Сильвестр Петрович, без привычки, может и на пареную мочалу смахивает, а как во вкус взойдешь да обвыкнешь, ну — милое дело! Ты кваском-то, кваском запивай, квасок добрый, игристый, гляди не захмелей только…

Иевлев сдерживался, чтобы не ругнуться, не ударить кулаком по столешнице. На кормщика он старался не смотреть, ел опустив голову. Но однажды не сдержался, стукнул ладонью по столу, закричал:

— Будет дурака-то валять! Одно да одно, каждый день одно…

Рябов ответил спокойно:

— Острог, Сильвестр Петрович, ничего не поделаешь. Не себя, чай, веселю, тебя — недужного, несвычного. Я-то не ты, в людях живал, свету видал: топор на ногу обувал, топорищем подпоясывался. И по столу не бей — нехорошо…

Погладил рукою стол, объяснил:

— Бабинька Евдоха еще когда меня учила: не бей, Ваня, по столу, стол — божья ладонь, со стола хлеб да рыбу едим. Божья али нет — не ведаю, а сказано ладно…

Иевлев сорвался с места, лег на топчан, отворотился к вечно сырой стене. Ему хотелось ответить кормщику чем-нибудь таким, чтобы тот замолчал надолго, но слова не шли, и злоба таяла.

Когда пришло время обедать, кормщик как ни в чем не бывало поставил на стол миску с похлебкой, нарезал хлеба, окликнул:

— Сильвестр Петрович, а Сильвестр Петрович…

Иевлев рывком сел за стол, взял ложку, не глядя на кормщика, попросил:

— Прости, Иван Савватеевич! Прости, дружок… Обидел я тебя нынче. Не чаял…

Рябов ответил спокойно:

— Кабы ты обидел! Недуг обидел, а с него спрос короток.

После обеда в острожных подвальных сенях вдруг зашумели голоса, послышался зычный хохот, раздалась веселая брань — пришел инженер Егор Резен с грамоткой от воеводы, чтобы не чинить ему препон в помещении узников.

— Я теперь есть медикус! — говорил Резен. — И для чего мне не быть лекарем? Я буду лечить ваши души, не так ли?

Вынимая из карманов снедь, табак, примочки, мази, декохты, перескакивая с русского на немецкий, Резен рассказывал новости о воеводе Ржевском, о верфях, о крепости; потом вдруг хлопнул себя ладонью по лбу, закричал:

— Виктория, капитан-командор, преотличная виктория. Господин Шереметев с большим войском пошел в Ливонии на шведа Шлиппенбаха и двадцать девятого декабря при мызе Эрестфер наголову разгромил шведское войско. Три тысячи шведов убито, триста пятьдесят человек взято в плен. Фельдмаршал господин Шереметев сим свои дела не покончил. Сбирается большое войско — дальше бить шведа.