Россия молодая. Книга вторая, стр. 74

Шантре мигнул своему Францу, тот, утерев рот ладонью, пошел к нартам — за водкой.

— Для чего не пьешь? — спросил купец Рябова. — Ты пей, с тебя не спрошу, небось православный…

— Чего пить-то? — спросил Рябов.

— А вино…

Рябов взял отставленную чашку, выплеснул водку в пламя камелька, спросил негромко:

— Другой не привез ли, господин купец? От сего зелья и помереть недолго.

Купец хотел было заругаться, но только смерил кормщика презрительным взглядом. Негоциант Шантре перестал жевать, самоеды, не понимая, смотрели то на купца, то на Рябова.

— Да ты кто таков взялся на мою голову? — плачущим голосом вдруг спросил купец. — Ты что за князь заявился? Сидит сычом, бельма выпучил, его по-христиански угощаешь, вино доброе, хлебное, а он…

— Не верещи! — внушительно сказал Рябов. — Зачем шумишь? Сиди, купец, чином. А кто я таков — то дело не твое. Одно ведай: меня здешние люди знают, а тебя с твоими дружками первый раз и видят. Что я велю — то здесь и станется, по-моему будет, а не по-вашему. Пришел торговать — торгуй, а варевом своим не опаивай.

Шантре принял флягу из рук своего слуги, с милостивой улыбкой сам разливал самоедам. Рябов строго произнес:

— Более не будет!

И вышел из дымного чума наружу.

В черном холодном осеннем небе, словно над морем, ясно горели и переливались, трепеща далекими огнями, крупные звезды, и у Рябова вдруг защемило сердце, показалось, что никогда более не услышать ему равномерного и мощного дыхания океана, не увидеть больше моря, как видит его корабельщик в далеком плавании, показалось, что навечно обречен он таиться, будто тать, либо в тайге у добрых самоедов, либо в подклети у бабиньки Евдохи, либо еще где…

За что?

Или не пробито тело его злыми шведскими пулями, или заедает он на своем веку чужой хлеб, или сиротские слезы где-то льются по его кривде?

Тяжело шагая своей валкой, цепкой, морской походкой, он обошел чум, сел на купеческие нарты, задумался, почесывая шею остроухому псу, привалившемуся к его ноге. Пес сладко вздыхал. Из темноты подошли два других, встали поодаль, дожидаясь, пока и их почешут…

— Нанялся я вам чесать? — спросил Рябов.

Из чума вылез Франц с флягой в руке, подошел к нартам. Рябов сидел неподвижно, чесал шею псу. Другой пес, что стоял поодаль, зарычал на Франца.

— Будет вам водку жрать! — сердито произнес Рябов. — Иди отсюдова! Скажи: не велено!

Франц спросил с угрозою:

— Что такое?

— Иди отсюдова! — поднимаясь с нарт, сказал Рябов. — Иди!

Франц переложил флягу из правой руки в левую, правой стал шарить нож. Рябов ударил слугу по запястью с такой силой, что нож упал. Слуга осторожно попятился к чуму. Теперь все три собаки сердито рычали. Кормщик подобрал нож, тускло блестевший под ногами, положил его на бочонок, привязанный к нартам, вернулся было к чуму. Подумал немного — пошел назад к нартам. Собаки смотрели, ждали. Он сказал им, посмеиваясь:

— Вот, глядите, чего делать стану.

Ударил черенком ножа по затычке, повернул бочонок набок; водка, булькая, полилась на землю. Псы подошли нюхать, Рябов спросил серьезно:

— Не по нраву? А? Вам не по нраву, дурашкам, а я б нынешнего дни хватил. Ох, хватил бы! Хошь она и зелье, хошь она и отрава, а хватил бы. У нас как говорится? Горе не заедают, а запить можно…

Водка выливалась медленно, тогда он поднял бочонок руками, накренил. Из чума вылез Пайга, закричал:

— Иван, Иван, неладно делаешь, Иван!

— То-то, что ладно! — попрежнему с усмешкой ответил Рябов. — Иди, дед, иди! За водку я заплачу, ничего, меня-то не обсчитают, я ей, треклятой, цену знаю…

2. Домой пора!

Переночевав в чуме у Пайги, купец сурово приказал Рябову заплатить за вылитый бочонок. Кормщик заплатил — ни много, ни мало, как раз в меру. Самоеды шумели вокруг, обижались, что гость платит гостю, но перечить никто не посмел. Когда совсем рассвело, Шантре начал торг: менял куски сукон, свинец, ножи, иглы, порох — на шкурки зверей. Самоеды — трезвые, наученные кормщиком, — дорожились, добрые меха таили, меняли что поплоше. Иноземец от злости кусал тонкие губы, купец бил себя в грудь кулаком, божился, менял товар из полы в полу, а когда торг подходил к концу, Рябов велел Пайге нести лисиц самых добрых, кидать перед торговыми людьми шкуры песцов — все то, что припрятывали до поры до времени. У Шантре при виде дорогих мехов один глаз увлажнился, Франц вынул из длинного ящика ружье, Пайга дрожащими руками потрогал ложе, ствол, погладил ружье, словно живого человека. Шантре потребовал еще лисиц. Рябов мигнул старику — прибавляй-де, но не помногу.

Пайга положил шкуру, Шантре потянул ружье к себе.

Пайга положил еще одну шкуру.

Шантре выпустил ружье из рук.

Рябов взял кусок свинца, мешочек пороху — положил к Пайге.

Шантре крикнул:

— Он у вас — князь, этот Иван?

Самоеды не поняли. Рябов, покуривая трубочку, командовал торгом, словно и впрямь был самоедским князем.

Расторговавшись, купцы уехали. Самоеды опять сели у огня в чуме Пайги; качая головами, рассматривали покупки, дивились на себя, как умно все нынче сделано, — купцы побывали, а горя нет, никто не плачет, никто на себе одежды не рвет, никто по земле не ползает пьяный. Кормщик ел строганину, лукавыми глазами всматривался в лица седых стариков самоедов, думал: «Дети, право, дети! Как есть ребята несмышленые…»

Попозже из города вернулся Тенеко — младший сын Пайги, привез новости от Семисадова и Таисьи. Новости были короткие:

— Неладно. Сидеть чум надо. Город ходить не надо…

Вот и все новости.

Рябов, насупившись, ушел за олений полог, лег на спину… Неладно! Неладно — значит, Сильвестра Петровича не выпустили из острога и выпускать не собираются. Неладно означает, что зверюга-воевода все еще властвует, что дородный полуполковник на Москве ничему не помог. Закинув сильные руки за голову, щуря зеленые с искрами глаза, он лежал неподвижно, думал: Иевлев — раненый, измученный своим увечьем, один в тюрьме, в темной, сырой, холодной каморе. Небось, несладко одному, недужному, не зная, когда день, а когда ночь, ждать мучителей, истязателей, палачей.

Старый Пайга несколько раз заглядывал за олений полог: Рябов лежал неподвижно, смотрел пустыми глазами. Пайга шептался с сыновьями, выговаривал Тенеко за то, что огорчил он своими вестями дорогого гостя. Тенеко, весь поглощенный новым ружьем, не слышал отца.

Вечером Рябов сел на свое всегдашнее место у огня, сказал, что завтра с утра уходит. Самоеды всполошились, Пайга закричал:

— Неладно, Иван, неладно!

— Ладно, дед! — ответил кормщик.

Тогда самоеды стали между собой совещаться, — может быть, они обидели Большого Ивана? Шумели долго. Рябов посасывал свою трубочку, молчал, смотрел на огонь, как всегда вечерами. Над пламенем, на деревянной решетке в дыму коптилась оленина, инька — жена Сермика — ловко шила оленьими жилами, все было как раньше и вместе с тем — иначе. Рябов — уходил…

Они знали, что он никогда не меняет своих решений, и не спорили с ним, а только просили остаться и быть с ними всегда — завтра, и еще завтра, и еще, потому что у них хорошо, привольно, просторно, а в городе «больно пыльно». Рябов молчал улыбаясь, а самоеды рассказывали ему, как они построят для него чум и дадут новые нюки — оленьи постели, чтобы чум был теплый, и вырубят ему умы — шесты, чтобы чум был высокий, как они подарят ему олешек много-много и собак подарят, чтобы сгоняли оленье стадо, и нарты подарят, чтобы было на чем ехать в другое место…

Улыбаясь, он слушал, как они хвалят ему свое бедное житье, которое он уже хорошо знал, как рассказывают о глубоких озерах, где столько рыбы, что ее не переловить ни завтра, ни еще завтра, ни потом, как хвастаются ягодой морошкой, птицей в тундре, быстрым, легким ходом нарт по снежному насту, гостеприимством своего народа.

Они говорили долго, перебивая друг друга, и лица их делались все грустнее и печальнее по мере того, как он отказывался остаться.