Россия молодая. Книга вторая, стр. 67

— Погоди, не торопи, больно уж страшно его святое имечко, — не перекрестившись, и не выговоришь. В ворота к нему никто не захаживает. Сам государь одноколку свою на улице, возле дома, ставит. В карете, и то рядом не сядет, а всегда насупротив, и зовет его, будто, зверем. Сесть пред сим знаменитейшим мужем и не тщись кто бы ты ни был, хушь какая расперсона: граф, али князь, али еще какой кавалер. Прежде как ему поклониться — надобно кубок хлебного вина на перце настоенного выпить, а подает то вино не кто иной, как злой медведь. Не выпьешь заздравную — медведь накажет…

— Ромодановский? — угрюмо догадался Молчан.

— Он самый, князь-кесарь Федор Юрьевич…

— Посулы берет?

— Ни в жизнь.

— Челобитную царю доставит?

— Как вздумается. Поверит — доставит, не поверит — самого тебя вздернет. Государь за честность его во всем ему верит. Может, когда и не пожалует, да потом простит…

— Что ж… Только бы взойти… — произнес Молчан.

Пафнутьич замахал слабыми старческими руками:

— И-и, соколик, не вздумай, батюшка! Погубит людишек, и вся недолга, он зверюга лютый, пытатель, кровищи пролил…

— Погоди, дед, не шуми попусту! — велел Молчан и, оборотившись к дьяку, стал спрашивать, как можно к сему князю-кесарю на глаза попасть.

Дьяк сказал, что нет такого замка, который бы золотым ключом не отпирался. Сам кесарь честен, да вокруг него разный народишко кормится, ход найти можно. Федор Юрьевич набожен: ежели прикинуться странником и поднести сему зверю какие ни есть от святых мест подношения, может и выслушает дело…

— Не ходи, Степаныч, не для чего! — крикнул с лавки Федосей. — Челобитную изорвет, потопчет, — как тогда будем?

— А я, Федосеюшко, без челобитной. Челобитная при тебе останется.

— Да ведь не выдраться от него живым! Сказнит!

— Меня-то? — с недоброй усмешкой молвил Молчан. — Нет, братие! Не народился еще тот человек, которому написано кончать меня. Я заговоренный…

И стал отсчитывать дьяку золото, потребное на подкуп людишек, кои оберегали князя-кесаря от просителей.

2. Без чину, без времени…

Проснувшись на рассвете и чувствуя себя невыспавшимся и разбитым после длинной дороги из Пскова, Петр велел позвать цирюльника и послал за Ромодановским. Рядом, в соседнем покое, несмотря на ранний час, уже толпились люди, смутный гул голосов доносился в царскую опочивальню, где цирюльник, правя бритву о розовую ладонь, ровными движениями дочиста выбривал круглые щеки и подбородок с ямочкой.

— Чище, чище! — велел Петр. — Ишь, возле уха оставил. Да не возись, словно баба старая, недосуг нынче…

— Что касается до клочка невыбритого возле уха, — по-немецки ответил цирюльник, — то пусть ваше миропомазанное величество не затрудняет себя беспокойством. Это место у вас несколько раздражено и будет выбрито одним лишь прикосновением моего лезвия перед самым концом процедуры. Что же касается слов вашего миропомазанного величества о том, что я вожусь, как старая баба, то что делать? Я немолод, государь, я в том возрасте, когда мне нечем кичиться перед слабым полом, брить же государя — это величайшая ответственность, и, конечно, я не могу позволить себе торопиться, чем бы мне ни грозила медлительность. И, наконец, последнее ваше замечание о недосуге. Но был ли он у вас когда-нибудь, сей досуг, государь?

— И мелешь, и мелешь! — сказал Петр. — Ну чего мелешь? Проваливай, надоело. Не надо мне примочек твоих, иди, иди…

Денщик подал ему кафтан, он туго опоясался, велел:

— Зови, кто там первым пришел. Да еды вели подать сюда, оголодал я путем…

Вошел Ягужинский, поклонился:

— С благополучным…

— Тебе бы такое благополучие! — огрызнулся Петр. — Черти, шаркуны. Не тебя звал. Кто там дожидается…

Ягужинский, обидевшись, поджал губы:

— Я, государь, по делам, не терпящим отлагательства, сижу с ночи.

— Ну?

— Некоторые пастыри монастырские весьма многие пишут к твоей государевой милости…

— И во Псков писали! — не садясь и глядя на Ягужинского своими выпуклыми, насмешливыми глазами, молвил Петр. — Не продохнешь от них. Которым еще писать станут — пригрозись батогами. И повтори им, дьяволам, что слуг в монастырях и служников оставить самое малое число, где лишние будут — накажем. Еще напиши, дабы никакие монастыри под страхом великим ни земель, ни деревень покупать не смели. А новгородского игумна вели нынче же моим именем в монахи разжаловать…

Ягужинский быстро писал на грифельной доске.

— Я ему еще когда наказал — все мельницы, перевозы, мосты, пустоши, рыбные ловли в оброк желающим отдать, давеча купчину новгородского в пути повстречал — не отдают, говорит, в оброк. А нам оброчные доходы вот как нужны, позарез. И чтобы сана сего игумна отрешить. За плугом пусть походит, землицу поковыряет…

Денщик принес недожаренную впопыхах курицу. Петр стоя разодрал ее, стал грызть крепкими зубами, крикнул:

— А хлеба-то, Снегирев?

И, не сердясь, добродушно заворчал:

— Вовсе головы потеряли, во дворце царевом и поесть толком немочно.

— Несвычны, государь, — молвил Ягужинский. — Где сие видано: не в столовом покое, безо всякого чину, безо времени…

Ведомый под руки двумя преображенцами, вошел Ромодановский, земно поклонился, пыхтя сел на лавку. Петр, словно не замечая его, еще более часа слушал Ягужинского, диктовал указы, то о делании шляп из бобрового пуху и о том, чтобы сей пух более за море не возить, то о присылке к Москве из сибирских городов живых соболей и магнитного камня, то о том, что надобно дрова пилить, а не рубить топором. За Ягужинским велено было звать некоего иноземного моряка и навигатора по фамилии Боцис, прибывшего на русскую службу. Про Боциса Ромодановский сказал со вздохом:

— Сему плавателю морскому верю, Петр Лексеич, не всем сердцем. Прибыл к нам без всяких договоров, денег вовсе не спрашивал, об твоем государевом жалованье не любопытствовал. С чего это мы ему занадобились?

Петр скосил на князя-кесаря глаза, посоветовал недобрым голосом:

— А ты его, Федор Юрьевич, попытай маненько! А?

И пригрозился:

— Ну, погоди, зверь! Поговорю ныне! Ты в Архангельске…

Дверь распахнулась, твердым шагом, не кланяясь, ровно неся свое начинающее полнеть тело, вошел комодор Боцис с переводчиком из Посольского двора. Дойдя до Петра, он быстрым и строгим взором посмотрел ему прямо в глаза и только тогда поклонился. На нем был короткий форменный кафтан, шитый серебром, под кафтаном камзол из тонкой телячьей кожи, у бедра толедская старая шпага без портупеи, в кольце.

— Боцис? — спросил Петр. Он всегда смущался, начиная беседу, смутился и ныне, но ненадолго. Дернув щекой, велел переводчику узнать, что привело господина комодора в Россию.

Боцис внимательно выслушал переводчика, подумал, заговорил не спеша, низким, спокойным голосом. Переводчик кивнул головой:

— Комодор Боцис услышал в далекой Далмации о том, что здесь началось строение флота. Его привлекла мысль быть полезным при начале большого дела, когда еще…

Он стал подыскивать слова, Петр помог:

— Я понимаю по-немецки.

— Когда еще не сделаны непоправимые поступки…

— Вздоры — он сказал, а не поступки! — улыбнулся Петр. — Потом, дескать, ничему не поможешь, а вначале можно и начать по-хорошему. Так ли? Что ж, комодор рассудил верно. Где господин Боцис служил ранее?

— Во флоте венецианском. Командовал галерами.

Петр задумался. Острый взгляд его упал на руку Боциса, на черный, глухой, без всяких украшений перстень. Спросил:

— Для чего такое?

Боцис посмотрел на свой перстень, ответил не спеша:

— Сей перстень, ваше миропомазанное величество, означает вечный для меня траур.

— По ком?

— Сие имеет значение лишь для меня одного.

Царь дернул щекой, — так ему редко кто отвечал. Но Боцис смотрел без всякой дерзости, взгляд у него был честный, открытый. Петр Алексеевич опять кликнул Ягужинского — велел писать указ на определение комодора Боциса к строению галерного флота. Когда далматинец пошел к двери, Петр позвал его, удивился: