Россия молодая. Книга вторая, стр. 31

— Говори! — велел ему Иевлев.

Тот подошел поближе, выставил ногу, стал с осуждением в голосе длинно рассказывать, как случилось смертоубийство, кто зачинщиком был, кто ударил амбарщика плашкой по голове, как амбарщик схватился за топор, да припоздал — скончал живот свой. Иевлев слушал, поколачивал тростью по голенищу сапога. Мужики переминались, вздыхали…

Сильвестр Петрович сходил в амбар, посмотрел на мертвое тело, что лежало на тесовом полу, покрытое рядном, вернулся, стал спрашивать схваченных. Мужики, перебивая друг друга, повинились, что-де очень изворовался проклятый амбарщик, да будет земля ему пухом, змею злому, никакой вовсе ествы на артель не давал, два дня с карбасом ждали, а народишко в остроге которое время корье заместо хлеба камнями перетирает да печет. Вчера выпили малость, Козьма-плотник возьми и заведи с артельщиком беседу: отчего не по-божьи делает? Амбарщик Козьму пихнул под вздох, а после ногой ударил. Козьма еще спросил: зачем бьешь, увечишь, для чего пихаешься?

Молодайка в сенях завыла громче. Иевлев велел ее убрать. Матросы увели молодайку в сторону.

— Ну и вдарил! — сипло сказал сам Козьма. — Вдарил и вдарил!

— Так вдарил, что убил? — спросил Иевлев.

— А чего ж? Смотреть на него, на анафему? — удивился Козьма. — Я с женкой на карбасе пришел, а он мне об женке слова говорит. Ты, говорит, отпусти мне женку поиграть, а я, говорит, вам ествы на острог по-божески дам… Жалко, что одного вдарил, а не все ихнее семя…

— Какое такое ихнее семя? — спросил Иевлев.

— А такое! — сплюнув, сказал Козьма. — Известно какое…

Седой вихрастый мужик поклонился, сказал робко:

— Ты его, батюшка, кормилец наш, не слушай, глуп он, молод, не учен…

— Какое такое ихнее семя? — крикнул Иевлев. — Говори!

Козьма не отвечал, смотрел на Иевлева бесстрашно, с ненавистью. Молодайка, вырвавшись из рук матросов, с пронзительным криком побежала к крыльцу, рухнула на колени в жидкую грязь, схватила Иевлева за ногу.

— Пусти! — приказал Сильвестр Петрович. — Слышь, пусти…

Ноге было больно, он не мог вырваться. Матросы вновь оттащили молодайку. Тогда старик с седыми вихрами стал опускаться на колени. Сильвестр Петрович сказал сквозь зубы:

— Гнать их в шею отсюда!

— Кого? — не понял дьяк Абросимов.

— Связанных — вон со двора! — велел Иевлев. — Развязать!

И, выйдя из себя, закричал:

— Оглохли? Говорю — вон! Развязать и — в тычки, откуда пришли!

Старик, не понимая, повалился на колени, толпа зашумела, кто-то тонким веселым голосом крикнул:

— Да господи ж! Отпускают! Слышь, Козьма? Отпускают!

Егорша взглянул на Иевлева, позвал матросов, те стали развязывать мужикам руки. Козьма совсем побелел. Иевлев повернулся, пошел в сени; Абросимов, отдуваясь, пошел за капитан-командором, ворча на ходу, что так-де не гоже делать, эдак всех амбарщиков порубят топорами; выходит, что на убийцу нынче и управы вовсе нет.

— Коли воров и порубят — горевать не для чего! — ответил Иевлев.

Захлопнув дверь перед носом дьяка, он вновь сел за стол — писать письмо далее, но пришел Егорша.

— Тебе чего? — не поднимая головы, спросил Сильвестр Петрович.

— Не уходит! — сказал Егорша.

— Кто не уходит?

— Не уходит. Который амбарщика кончил.

— Ну и шут с ним, пусть не уходит! — усмехнулся Сильвестр Петрович.

— На крыльце сидит.

Сильвестр Петрович молча писал. Егорша взял ножичек, принялся точить перья. За окном потемнело, опять полил дождь.

2. Брат и сестра

На рогатке при въезде в город капитан Крыков спешился и велел седлать себе другого коня. Вороной, с которого он слез, тяжело прядал боками, всхрапывая от усталости. Драгун вынес Афанасию Петровичу из караулки кружку воды, другие двое седлали мышастую в яблоках кобылку. Капрал придержал Крыкову стремя, он легко сел в седло, обдернул на себе намокший под дождем плащ, задумчиво сказал:

— Так-то, Павел Иванович! Наступило наше время. Ты гляди построже, чтобы все караульщики были в готовности, ни единого с рогатки не отпускай. Пушкари твои здесь?

— Здесь! — ответил усатый капрал.

— Пусть с караулки никуда не идут…

Другие драгуны, услышав разговор, подошли поближе. Лукьян Зенин, с которым Крыков в былые времена промышлял зверя, спросил с крыльца караулки:

— Здесь они, Афанасий Петрович?

— Возле Мудьюга. На якорях стоят…

— Сила?

— Там видно будет, Лукаша! — ответил капитан. — Покуда одно ведаю — потрепала их непогода… Ну, живите, ребята!

И слегка ударил кобылку плетью. Кобылка переступила на месте копытами, обиженно повела ушами и сразу же пошла хорошей легкой рысью. Опять прогрохотал гром, дождь стих на мгновение, потом полил с удвоенной силой, так что город словно исчез, провалился за стеною ливня. Кобылка шла ровно, поматывая головой, Крыков ее еще пришпорил, она с рыси перешла на мерный сильный галоп. Жидкая глянцевитая грязь чмокала под копытами. Афанасий Петрович, отвернув лицо от секущего дождя, хмурился, думал…

Спешившись во дворе опустелой нынче таможенной избы, он быстрым шагом вошел в кладовушку, где содержалось зимою оружие таможенной стражи, подпер дверь тяжелой лавкой и, прислушавшись, нет ли кого поблизости, рывком дернул кольцо люка, который вел в небольшой, выложенный кирпичом подвал. Здесь Афанасий Петрович ощупью отсчитал третий кирпич третьего ряда снизу, вынул его и просунул руку в тайник, где в долбленом, чисто выструганном из березовой плашки ларчике лежала грамота, свернутая и зашитая в вощеное полотно. Спрятав обратно ларчик и заложив тайник кирпичом, Афанасий Петрович поднялся наверх и поехал на Мхи к рябовской избе.

Давно не был он здесь, и сердце его на мгновение сжалось, когда увидел он на крыльце Таисью с коромыслом и двумя ведрами воды. Она обернулась на скрип калитки и тотчас же, легко опустив ведра, пошла к нему навстречу.

— Вот не ждала! — радостной скороговоркой сказала она. — Не по-доброму делаешь, Афанасий Петрович, неладно делаешь! Где же оно видано — пропал капитан, не зазвать его, сколько за ним посылали, а он никак нейдет. Иван Савватеевич, и тот сколько разов спрашивал — где это подевался Афанасий Петрович, загордел, что ли…

— Да уж загордел! — махнув рукой, ответил Крыков. — Больно горд, сие всем ведомо. По-здорову ли живешь, Таисья Антиповна?

И посмотрел прямо в ее лицо, похудевшее, с легкой тенью под глазами, увидел маленькое ухо с бирюзовой серьгой, увидел трепещущий счастливый блеск ее зрачков, розовые, чуть пухлые губы.

— По-здорову, — негромко ответила она, — грех жаловаться, Афанасий Петрович. Ты-то как? Да что мы здесь стоим, чай не бездомные, идем в избу. Ванятка и то все спрашивает: что дядя Афоня, да где дядя Афоня…

Она была счастлива, и ей перед Крыковым было стыдно своего счастья, своего спокойствия, но притворяться она тоже не умела. Он поднялся с ней на крыльцо, взял ведра в руки и вошел в сени. Таисья широко растворила дверь в избу и весело сказала:

— Ванятка, ты гляди, кто к нам пришел!

Мальчик рванулся с лавки и, крепко топая своими подкованными сапожками, с разбегу повис на Крыкове. Тот поднял его и, сжав челюсти, не в силах что-либо сказать, долго смотрел в глаза Ванятке, потом подкинул к потолку, как делывал всегда, встречаясь с ним, и посадил на лавку, сам сел рядом, обнял его за плечи. Ванятка прильнул к Крыкову, обиженным голосом пожаловался:

— Не ходишь все и не ходишь! Ишь какой! Пушку обещал со мною делать, чтобы палила, а сам все не ходишь!

— Ужо сделаем пушку! — пообещал Крыков. — Она у меня почти что и сделанная, да недосуг было лафет ей вырезать.

— И палит? — спросил Ванятка.

— Еще как палит!

— Громко? — краснея от счастья, спросил Ванятка и руками повернул к себе лицо Крыкова. — Палит?

Афанасий Петрович ответил не сразу, вглядываясь в свежее, румяное лицо мальчика. Странно соединились в нем отец и мать: добрая красота души Таисьи и веселая разумная сила Рябова; зеленые, с искрами глаза кормщика смотрели так, как смотрит Таисья, а розовые нежные губы матери улыбались так, как улыбался кормщик, — насмешливо, хитро.