Россия молодая. Книга вторая, стр. 29

Якоб сел на рундуке, голова у него кружилась, в ушах непрестанно били звонкие молотки.

— Помял я тебя маненько! — сказал лоцман. — Ничего, брат, не поделаешь. Коли спросят, скажи — оступился, мол, с трапа загремел, расшибся. Ножичек свой возьми, выкинь его, — хитер, да ненадежен. А мне, друг, коли можешь, принеси топор, а?

— Топор? — переспросил Якоб.

— Ну да, чем дрова колют. Поменьше бы, да чтобы ручка была поухватистее. Мало ли…

Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга, потом Якоб ответил:

— Да, я принесу топор.

— Принеси, друг, принеси, нынче еще не надобно, а как к устью будем подходить, тогда он мне и занадобится. Не обмани гляди…

— Я принесу топор, — повторил Якоб.

Он встал, покачнулся, ухватился за косяк и еще постоял так, вглядываясь в русского лоцмана.

— Значит, я в надежде буду, что принесешь топор? — в другой раз сказал Рябов. — Мне он вот как может занадобиться.

— Принесу! — сказал Якоб, но теперь они оба говорили не о топоре. Они без слов говорили о том, что верят друг другу и понимают друг друга, что будут помогать один другому и вместе совершат то дело, которое им назначено совершить.

— Ну, иди!

— Иду…

Пошатываясь, Якоб вышел. Попрежнему ухало и стонало море, попрежнему от ударов волн содрогался корпус корабля. Рябов погасил светильню, лег на сырой войлок, в темноте тихо улыбнулся своим мыслям: «Ну, житьишко! Так еще недельку пожить, и в самом деле голова заболеть может».

Погодя пришел Митрий, застывший на штормовом ветру, стал в темноте пристраиваться на своем рундуке. Было слышно, как он молится, шепчет и вздрагивает от мозглой сырости.

— Митрий, а Митрий! — тихонько позвал Рябов.

Митенька кончил молиться, ответил чужим голосом:

— Здесь я.

— Тут было меня чуть не прирезал один раб божий…

Он подождал, заговорил опять:

— Молчишь? Думаешь — так и надо, за дело? Дурашки вы глупые, как на вас погляжу. Ладно, тот-то не знает меня, а ты?

Митрий что-то прошептал неслышное, наклонился ближе.

— Думай головою! Думай! Не дураком на свет уродился, думай же!

— Дядечка… — со стоном сказал Митенька.

— Дядечка я сколь годов! Нарочно я тебе сразу-то ничего не сказал, неразумен ты, горяч, молод, не сдюжаешь позору али беседы какой, вроде как давеча у адмирала за столом была. А так хорошо все сошло, да и по тебе видать было, что нету меж нами сговору, один до денег падок, а другой — иначе. И торговался я не для денег, а чтобы более веры нам было. Они на деньги все меряют, по деньгам судят, небось денежкам и молятся. Сам видел — поверили, что отыскался изменник, поверили, собачьи дети, рады, что везут с собою кормщика, и думки нет, во что им тот кормщик обернется…

Он засмеялся ласково, почувствовал, что Митенька рядом с ним, крепко стиснул его руку, заговорил опять:

— Веришь теперь? Понял, зачем я тебя брать-то не хотел? Понял, на что идем? Что сии корабли…

— Понял! — с восторгом ответил Митенька. И быстро, страстно заговорил сам:

— Да разве ж я, дядечка, разве ж я… Как я жил — мыкаясь, али в монастыре, али по людям… Дядечка, я не испужаюсь! Разве я когда пужался? Чего только не было, страхи какие терпели, а я разве что? Я, дядечка, Иван Савватеевич, коли тебя прежде времени смертью кончат, я сам сей корабль на мель посажу, небось знаю, где, — не раз хаживали. Посажу!

— Ты тише, — улыбаясь во тьме, сказал Рябов.

— Я — тихо, дядечка. Ты будь в надежде, дядечка. Я не спужаюсь! Что ж так-то жить, под шведом какое житье! Мы его разобьем, тогда на Москву поеду, в навигацкую школу. Пусть-ка тогда не возьмут за хромоту мою, пусть! Я тогда к государю к самому, к Петру Алексеевичу. Так, скажу, и так. Пусть…

— И скажешь! — заражаясь Митенькиным волнением, согласился Рябов. — И он, брат, как надо рассудит. Он такие дела понимает — который моряк, а который — так себе. Ты ему — не таясь, небось повидал моря…

— Повидал! — воскликнул Митенька. — Повидал и не больно его пужался. А что живые с сего дела выйдем, в том, дядечка, я без сумления. Отобьемся!

— Отобьемся, — подтвердил кормщик. — Ежели с умом, так отобьемся!

— Ежели не горячиться. Тут соображение надо иметь.

— Скажи, какой умный…

— Еще не то у нас, дядечка, случалось. Один только Грумант вспомнить, так все прочее — смехота…

Так они шептались долго, утешали друг друга обещаниями, что несомненно победят в грядущем страшном бою и не только победят, но и останутся живыми и здоровыми. Митенька, по молодости лет и по пылкости воображения, в самом деле был уверен в этом, но Рябов думал иначе, он твердо знал только то, что выполнит дело, которое предстояло ему выполнить. Остальное было темно и тревожно.

Однако Митеньке он об этом не сказал ни слова.

4. Архангельск близок!

Весь день и большую часть тихой белой ночи корабли эскадры собирались возле Мудьюгского острова. Позже всех пришел фрегат «Божий благовест». Матросы и командир фрегата своими глазами видели последние минуты яхты «Ароматный цветок», которая затонула во время шторма, напоровшись на камни, не указанные на голландских картах. Ни один человек с погибшего судна не спасся.

Русские берега были безмолвны и казались пустынными. Но когда несколько матросов отпросились поохотиться, дабы разнообразить стол адмирала свежей дичью, берега вдруг оказались обитаемыми. Едва матросы высадились, как из прибрежных кустарников загремели выстрелы. Русские стреляли с такой точностью, что никто не решился отправиться на берег за телами погибших, они так и остались лежать, и прилив унес их в море.

Юленшерна приказал ударить по берегу из пушек, и корабельные батареи бессмысленно изводили порох и ядра на протяжении двадцати минут.

Но странное дело: ни гибель матросов у Сосновца, ни потеря двух кораблей из состава эскадры, ни шторм, ни меткие выстрелы с берега не производили особого впечатления на наемников. Русские церкви и дворы богатых русских купцов, старые Холмогоры и Архангельск были теперь совсем близко. И то, что солдат и матросов стало меньше, нисколько не огорчало оставшихся в живых: больше сохранится богатства тем, кто прорвется к городу, богаче будет их нажива, полнее набьют они свои мешки и сундуки.

Теперь мало кто болтал о гневе святой Бригитты и о кознях гобелина. Война есть война, говорили наемники, на войне случается всякое. Кто поглупее — тот гибнет, кто поумнее — тот не только выживает, но еще и богатеет.

Для того чтобы скорее забылись превратности плавания, ярл Юленшерна приказал эскадренному казначею выдать жалованье всем — от капитанов до кают-юнг. Деньги, причитавшиеся мертвым, было велено раздать живым. Это еще более укрепило дух наемников. На кораблях, при раздаче винных порций, матросы кричали славу королю и хвалили своего адмирала.

Не следовало терять времени, но корабли нуждались в ремонте, и шаутбенахт велел приступить к работам. Корабельные плотники, кузнецы и конопатчики работали не за страх, а за совесть, подгоняемые матросами и солдатами, которым не терпелось ворваться в Архангельск. Но все-таки ремонт шел медленно, — слишком потрепал эскадру шторм.

Фру Юленшерна скучала, полковник Джеймс, запершись в своей каюте с Голголсеном, пил бренди; шаутбенахт не уходил со шканцев, часами смотрел в подзорную трубу на безлюдные зловещие берега, поджимал губы, качал головой. Да и Уркварт стал последнее время задумчивым и грустным. Только с полковником Джеймсом он иногда отводил душу: оба они все-таки кое-что знали о Московии…

Ветер не поднимался. Море заштилело, стояла странная душная тишина. Матросы на «Короне» пели:

Не знал, не боялся он грозных судей,
Ходил по дорогам с ножом,
И грабил и резал невинных людей,
Закапывал в землю живьем…

В полдень, после обеда, ярл шаутбенахт вошел в свою каюту. Фру Маргрет, обмахиваясь веером, сказала небрежно: