Россия молодая. Книга вторая, стр. 19

Сильвестр Петрович вспоминал Крыкова, вспоминал многие его слова. Что ж, не поклончив Афанасий Петрович Крыков, суров он к воеводе, к другим кривдам и неправдам, в чьем бы обличий они ни были. Да только не изменит капитан знамени, которому присягал, нет, не тот он человек, можно на него положиться, можно ему верить, как самому себе, как кормщику Рябову, как боцману Семисадову, как Егорше и Аггею Пустовойтовым. Пусть не врет пустого князь Прозоровский! Все те же наветы проклятых наемников-иноземцев, все те же доносы, все та же ложь. Ничего, они, дружки воеводы, сидят нынче под замком, за крепким караулом. Пусть сидят до времени, до того часа, покуда не кончится то, чего с тревогою ждут все в городе и в округе от мала до велика. По прошествии времени поедут те иноземцы к себе за море. Не похвалят его, Иевлева, за то, что арестовал иноземцев, да как быть? Иначе не сделаешь, за многое не похвалят! И за то, что нынче послал Семисадова закрыть на замок съезжую, тоже не похвалят, не жди!.. А может быть, после виктории, кто знает…

Кутаясь в платок, пришла Маша, села рядом, спросила:

— Куда это Иван Савватеевич собрался? На Таисье лица не было. К дружку будто, в Онегу?

Иевлев, нахмурившись, ответил:

— Откуда же мне знать, Машенька? Ему виднее…

Маша зябко повела плечами, сказала с укоризною:

— Едва домой вернулся — опять куда-то надо. Приказал бы ты ему, что ли? Ты тут начальником.

— Возьми попробуй, прикажи! — усмехаясь, ответил Сильвестр Петрович. — Он не солдат, не матрос, — как же я им помыкать буду? Может, тебя послушается…

Маша прижалась к его плечу, попрекнула:

— Смеешься, насмешник! И чего веселого-то?

5. На съезжей

Федосей Кузнец, плотник Голован и медник Ермил лежали на рогожах в сенцах. Вывихнутые на первой пытке суставы костоправ-бобыль вправил, другой бобыль принес узникам покушать похлебки. Федосей сказал морщась:

— Для нынешнего дня водочки штофик — то-то ладно было бы…

Палач Поздюнин выглянул из двери, спросил:

— Штофик? Ты же старой веры, какая же тебе водочка?

— Иди, иди, шкура! — ответил Кузнец. — Иди, еще встретимся на лесной тропочке, узнаешь моего ножичка!

Поздюнин поморгал, сказал с укоризною:

— Молился бы, чем грозиться!

— Я-то помолился! — с трудом приподнимаясь, крикнул Федосей. — Я-то вашего бога вот хлебнул, хватит! И ты, подлюга, мне не указывай, не лезь…

Палач ушел, слышно было, как он чинит блок в застенке. Кузнец опять лег, заворчал:

— Бог! Где он, бог твой? Сколь мне годов — не вижу его, не слышу, дурость одна — вот кто бог твой! Палач, кат, ручища в крови по локоть — а молится! Отчего же не разверзнутся небеса? А? Голован, что молчишь?

— Брось ты! — посоветовал плотник.

— Нет, не брошу! Бог! Знаем, слышали бога вашего. Суда ждали, да где он суд? Все обман. А правда где?

Хлопнула дверь: бобыли принесли новых веников — жечь огнем. Голован закрыл глаза, чтобы не видеть, Ермил шепотом сотворил молитву, один Кузнец все говорил:

— Вон она — правда! Веники! А господь взирать будет, и хоть бы что! Да в чем же грех наш? В челобитной? Кому писали ее? Царю! Нет, ты погоди…

Он опять заерзал на сырой соломе, с трудом укладывая разбитое тело, но мысль свою не терял.

— Ты погоди! Царю? А он миропомазан? Так как же оно получается? Нет, братие, я до бога еще не добрался. Я его за бороду так тряхну, — он у меня за все ответит. Он мне все выложит…

— Помолчал бы! — взмолился Голован. — Боюсь я!

Кузнец еще долго поносил бога, потом изнемог, задремал. Задремали и Ермил с Голованом. Поздюнин вновь высунулся из двери, попросил Кузнеца починить ему железный блок. Федосей долго моргал, не понимая, потом так длинно и лихо выругался, что палач только ойкнул.

— Не любит! — сказал Голован.

— Ты поближе подойди, сучий сын, мы тебя причастим не так! — сказал Кузнец. — Подойди, не бойся.

И вдруг крикнул:

— А ну, братие, подвесим его самого, покуда чужих нет! Ужели не совладаем?

У палача забегали глаза, он угрожающе подкинул в руке кувалду, попятился. Кузнец сунул два пальца в рот, засвистал, загукал лесным лешим, Ермил завизжал, да так страшно и пронзительно, что один из бобылей кубарем вылетел вон. Голован пустил ему вслед глиняным кувшином. Дверь захлопнулась.

— Теперь в железы нас закуют! — посулил, отдышавшись, Ермил.

В железы не заковали, не поспели: вместо драгун с пьяным Мехоношиным, вместо дьяков и воеводы в застенок быстрым шагом спустился одноногий боцман Семисадов, за ним шли его матросы, в бострогах, при палашах, в вязаных шапках. Семисадов держал в руке смоляной факел.

— Выноси их, ребята! — велел он раскатистым голосом.

Дубовая дверь на волю была открыта, глухое оконце один из матросов высадил пытошными щипцами, по застенку заходил веселый летний сквознячок. Поздюнин что-то залопотал, его швырнули в малую темную камору. Пушечный мастер не мог стоять, кто-то взвалил его на спину, понес наверх, в огород, который разводил Поздюнин — выращивал здесь редьку, капусту, огурцы. За Кузнецом вынесли всех, кто не держался на ногах. Кто кое-как шел сам, того бережно вели под руки. Кузнеца в огороде опустили на лавочку. Он спросил у Семисадова хриплым голосом:

— Оно как же? Одни на дыбу вздымают, другие на закукорках несут? Которые же с правдой? Вы, али те, что вздымали?

— Тебе виднее! — с обидой ответил Семисадов.

— То-то, что не видно. Кабы видно, я не спрашивал бы. Прикажи на Пушечный двор меня везти.

Семисадов послал за подводой, Кузнец сел на солому, вместо спасиба — сказал:

— Занадобились, вот и выпустили. А не нужны бы были, до смерти запытали бы!

Боцман укоризненно покачал головою, но подумав, согласился:

— И верно!

Поздюнина и бобылей погнали на пристань — таскать бревна, дубовую дверь застенка Семисадов сам запер на тяжелый замок, ключ повесил на шею, чтобы не потерять. Матросы выстроились, боцман скомандовал:

— Левую вздень! Шаго-ом! Левой — ать!

У ворот съезжей он сказал караульщику из рейтар:

— Шел бы спать, милый! Нонче откараулил свое! Иди, брат, сосни часок…

Караульщик не стал спорить, зевнул, пошел вдоль заросшей лопухами улицы.

6. Семисадов

Монахи Николо-Корельского монастыря, ставшие в крепости носаками, живо поднялись в своих шатрах, где спали, и под барабанную дробь вышли к Двине, к большому старому стругу. Варсонофий, сбривший бороду, похудевший, стоял на причале, оглаживал усы, ругая монахов, что медленно торопятся. Егор Резен вышел вперед, звучным голосом обещал, что ежели носаки к утру с обоими стругами управятся, будет им дадено не менее, как по полштофа зелена вина на двух персон, а ежели не управятся — стоять на работах бессменно до вечера. В духоте и прелой жаре предгрозовой белой ночи, в серебристом ночном свете монахи с корзинами, полными битым камнем, стройной чередою пошли с берега к стругу. Варсонофий поторапливал, соленые его шуточки разносились над тихой, неподвижной рекой. В ночи далеко слышался звук сыплющегося камня, скрип прогибающихся под ногами носаков сходен, плеск весел карбаса, подводившего к берегу второй струг.

В обеденное время, когда и на Марковом острове и на цитадели работные люди, трудники, кузнецы, пушкари, солдаты, каменщики, носаки, землекопы, плотники, собравшись в артели, хлебали деревянными ложками кашицу с рыбой, боцман Семисадов и Сильвестр Петрович выехали в малой лодейке на Двину — ставить вешки.

Жарко пекло солнце. Семисадов повязал голову платком по-бабьи, покуривал трубочку, шестом мерил границы Марковой мели, что тянулась вдоль всего Маркова острова, выходил порою на стреж — фарватер, — на самый корабельный путь.

— Вот и хорошо! Вот и ладно! — говорил Иевлев. — Ставь, боцман, вешку сюда…

Семисадов спускал вешку с канатом и донным камнем, она медленно колыхалась на воде. Восемь вешек обозначили мель перед караульными цепями. Сильвестр Петрович глазом определил, как полетят сюда крепостные ядра, палить будет удобно — близко. Боцман без любопытства посматривал на капитан-командора, попыхивал своей носогрейкой.