Россия молодая. Книга вторая, стр. 118

— Вот я тебе ужо уши-то надеру!

Ванятка попятился, раскрыв от удивления рот.

— Родного отца не признал? — сказал кормщик. — Тебе кто велел на абордаж идти?

Ванятка подумал, потом ответил:

— Мне, тятя, никто не велел, да барабанщики как пошли в лодью — от гвардии, я и рассуди — от моряков-то ни единого нету барабанщика. Что станешь делать? Пошел…

— Пошел, — передразнил Иван Савватеевич. — Тожа барабанщик! Больно ты нужен здесь. Где барабан-то твой?

— В воду канул, как мы с кораблем сцепились! — сообщил Ванятка. — Вот, одни колотушки остались. И как я его не углядел. Ремень был прелый, что ли… А колотушки есть…

И показал отцу барабанные палочки.

— Теперь взыщут! — посулил Рябов.

Ванятка вздохнул:

— Пороть будут?

— И пора бы за все твои прегрешения…

— Не выпорют! — сказал Ванятка. — Я себе еще добуду.

Они стояли рядом у борта плененного корабля, смотрели вдаль, в тающий под лучами утреннего солнца туман, оглядывали бегучие воды залива.

— Море оно, Балтийское, тятя? — опять спросил Ванятка.

— Море подальше будет! — сказал Рябов. — А где мы с тобой нынче, лапушка, то — залив.

Ванятка огляделся по сторонам — не любил, чтоб люди слышали, как отец называет его лапушкой. Но поблизости никого не было.

— Залив-то морской?

— Морской.

— Выходит — дошли? Долго шли…

— А все ж пришли!

— Пришли, да солдаты говорят: еще баталии будут. Ждут — огрызаться станет швед; крепок, говорят, воевать, не научен сдаваться в плен.

— Жгуча крапива родится, да во щах уварится! — усмехнулся Рябов и привлек к себе Ванятку.

Тот, оглянувшись, не видят ли люди, сам прижался к отцу. Так они стояли долго, молчали и смотрели вдаль — туда, где открывался простор Балтики.

Когда возвращались в лодке, Петр говорил:

— Нынче исправим, бог даст, штандарт наш. Имели мы Белое, Каспийское и Азовское, нынче дадим орлу исконное, наше — Балтийское. Встанем на четырех морях…

Ногтем он выскреб пепел из трубки, попросил табаку. Кнастера ни у кого не было. Рябов протянул царю свой кисет из рыбьего пузыря.

— Что за зелье? — спросил Петр.

— Корешок резаный, заправлен травою — донником…

Петр раскурил трубку, пустил ноздрями густые струи дыма, заговорил неторопливо, словно отдыхая после бранного труда:

— Так-то, господин первый лоцман! Потрудились на Двине, зачали ныне трудиться на Неве. Нелегок будет, чую, сей наш труд. К Архангельску ты и не думай возвращаться. Разведаешь мне здешние воды — фарватеры, глубины, мели, перекаты, залив толком распознаешь, с рыбаками невскими обо всем столкуешься. С тебя впоследствии спрошу строго. В недальние времена будет тут флот, пойдут к нему корабли со всего мира, начнем, с божьей помощью, торговать во благо…

И, повернувшись к Ванятке, спросил:

— Будет так, господин флоту корабельного барабанщик?

Ванятка, вспомнив про канувший в воду барабан, заробел. Рябов ответил за сына, задумчиво, не спеша:

— Коли море, государь, наше, то и флоту на нем быть нашему, российскому. А что нелегок будет сей труд — то оно верно. Вишь, не ушла шведская эскадра, стоит, ждет своего часа…

Петр взял трубу, всмотрелся: на заливе далеко-далеко виднелись мачты и реи неподвижно стоящих кораблей эскадры адмирала Нуммерса…

4. Крепость на Заячьем острове

Весь этот день в русском лагере спали все — от обозных солдат до генералов и самого фельдмаршала Шереметева. Только караульщики похаживали над тихо плещущими водами Невы, позевывали да перекликались:

— Слу-ушай!

— Послу-ушивай!

Когда посвежело, собрался совет, на котором Петру и Меншикову присудили ордена святого Андрея Первозванного. Возлагать орденские знаки совет велел старейшему кавалеру сего ордена Алексею Федоровичу Головину. Царь перед мгновением церемонии замешкался с делами, первым подошел Меншиков в парчовом с жемчугами кафтане, в пышных кружевах, взял левой рукой ленту, правой — орден и драгоценные каменья; едва поклонившись, отвернулся от Головина. Тот поджал губы, покачал головой. В шатер плечом вперед, торопясь и стесняясь, вошел Петр, принял в большую руку и ленту и орден с каменьями, поклонился совету. Лицо у него в эти секунды было детски беспомощное, открытое, счастливое. Аникита Иванович Репнин, выйдя из шатра, махнул платком, тотчас же загремели все пушки — и русские и взятые у шведов…

Еще не отгремели орудийные залпы, когда из кузни города Ниена принесли первые медали, выбитые по приказу Петра. На медалях можно было прочитать: «Небываемое бывает». Солдаты и офицеры, участвовавшие в пленении «Астрильда» и «Гедеана», построились возле березовой рощицы — вдоль пологого, болотистого берега Невы. Петр, торопясь, кося глазами, как всегда во время торжеств и церемоний, прикладывал каждому к груди медаль; солдат, либо сержант, либо офицер прижимал награду ладонью, точно она могла прилепиться. Все делалось в тишине, в молчании, никто не знал, как должно производить такие церемонии. Рябов тоже получил медаль, посмотрел на нее, положил в глубокий карман…

Когда Петр вернулся в шатер, Меншиков, стоя возле высокой конторки, потея и сердясь, писал письмо на Москву, приставляя одну к другой буквы:

«…господин же капитан соизволил ходить в море, и я при нем был, и возвратились не без счастья: два корабля неприятельские со знамены, и с пушки, и со всякими припасами взяли. И люди неприятельские многие побиты. Сего же дня дадеся мне честь — кавалер. За сим здравствуйте, мои любезнейшие. Писано в крепости Ниеншанц — ныне Шлотбург».

И подписался:

«Шлюссельбургский и Шлотбургский губернатор и кавалер Александр Меншиков».

Лицо у него было при этом злое.

Петр заглянул в письмо, спросил:

— А ну, с чего надулся, либер Сашка?

Меншиков ответил с хрипотцой в глотке:

— Пущай, мин гер, утрутся. Как знаки на меня возлагали — едва ихними буркалами сожран не был… Завистники, скареды, дьяволы! Ныне пущай припомнят: пирогами-де с зайчатиной торговал… Отныне и до веку — забыто!

— Забыто, покуда я не напомню! — жестко сказал Петр. — А коли напомню, Александр Данилыч, тогда так станется, что и пирогами торговать за счастье почтешь. Люб ты мне, дорог, орел-мужик, а в некоторые поры…

Он махнул рукой, не договорил. Горькое выражение мелькнуло вдруг в его глазах, он еще вгляделся в Меншикова и с тихой тоской спросил:

— Что ты думаешь? А? Что своей башкой проклятой думаешь, будь ты неладен?

— Я? Да господи, да заступники! — крикнул, бледнея, Меншиков. — Да нет у тебя…

Петр вдруг усмехнулся одним ртом и отошел.

Здесь же государственный консилиум в спорах и ругани определил место, на котором быть крепости. Ниеншанц стоял слишком далеко от моря. Новую цитадель надлежало возводить на Заячьем острове, который с трех сторон окружен обильными водами, а с четвертой протоком. Мимо Заячьего в Неву не могла вне выстрелов пройти ни одна шлюпка, не то что корабль. Все это было хорошо, худо же было то, что Заячий остров весь состоял из болота; говорили, что есть там даже трясины и что тропочки сухой на сем гиблом месте не сыскать. Говорили также, что в частые здесь наводнения весь остров уходит под воду.

Петр слушал молча, поколачивая трубкой по столу, думал.

— Быть крепости на Заячьем! — наконец сказал он. — И быть здесь городу. За сие доброе начинание подадут нам нынче старого венгерского вина…

Под гром пушек пили за кавалеров ордена Андрея Первозванного, за всех тех, кто пожалован медалью «Небываемое бывает», за государственный консилиум, за губернатора и кавалера Меншикова, за Петра Алексеевича и особо — за новую русскую крепость в устье русской реки Невы…

Этой же ночью в низком своем балагане Сильвестр Петрович писал письмо Марье Никитишне в Архангельск. Неподалеку, сладко причмокивая, спал Ванятка, возле него посасывал трубку Рябов.

«Сей город — покуда что именуемый Петрополь, — писал Иевлев, — есть лишь топкие берега да редкие деревеньки, и житье нам будет не иначе, как в земляной пещере, али в доме, сложенном наподобие шалаша. Но коли хочешь — милости прошу, ибо назначен я к служению здешнему Балтийскому флоту. С поездом своим непременно надлежит тебе взять…»