Россия молодая. Книга первая, стр. 9

Кочнев спросил:

— А хомут не наденешь, господин, на веки вечные? Попадешь в неволю, куда деваться? А здесь и женка и ребятишки? Ты говори прямо, не криви душой.

Сильвестр Петрович подумал, ответил, помолчав:

— Не будет хомута, божусь в том. Корабли на озеро спустим, и которые люди захотят обратно — с богом.

— Так ли? — спросил Корелин.

— Так.

— Что ж, подумаем, потолкуем меж собой! — сказал Кочнев. — Может, и сыщутся охотники…

Охотников сыскалось не много — вместе с Тимофеем Кочневым девять человек. Яким Воронин сказал Иевлеву, что надобно брать неволей, Сильвестр Петрович не согласился. Ко дню отъезда на Москву из девяти осталось четверо. Кочнев, в бараньей шубе, в теплой шапке, в рукавицах, стоял на крыльце, посмеивался на гнев Воронина:

— Кому охота, господин? Тут-то вольнее. Одно дело корабли на озере, а другое дело хомут холопий. Я и то раздумываю — не оплошал ли? А другие, которые с нами на Москву едут, — не с радости. Ефиму Трескину карбас о прошлый год разбило в щепы, в море идти нечем, а наниматься к богатею не хочет. Никола да Серега — еще хуже: женки потонули в море, скорбно им тут…

Сильвестр Петрович сел в сани, Воронин натянул на обоих медвежью полость. Ямщик шевельнул вожжами, колючие снежинки заплясали в воздухе. Вторые розвальни двинулись сзади. До Ярославля ехали быстро, в Ярославле сбежали Серега и Никола. Кочнев спокойно объяснил:

— Нагляделись дорогой на житье-бытье, как народишко в неволе мучается. Наслушались по ямам да от ямщиков…

Воронин, сжав кулаки, кинулся к Кочневу; тот сказал резко:

— Не шуми на меня, господин! Деды мои — от новгородских ушкуйников, не пужливые, а шуму завсегда не любили. Не посмотрю, что ты царев ближний стольник, — расшибу, что и дребезгов не сыщешь!

Яким кинулся во второй раз, Кочнев одним махом вытащил из-за пазухи нож.

— Порежу, господин, берегись, перекрещу ножиком!

Иевлев силой посадил Якима в сани, тот, скрипя зубами, ругался:

— Холопь, иродово семя, на меня, на Воронина, руку занес. Пусти…

И рвался из саней.

На озеро приехали поздней ночью. Первым проснулся Луков, вздул огня, за ним поднялись Апраксин, Тиммерман, всего пугающиеся голландские старички. Встал даже ленивый Прянишников. Один только Васька Ржевский остался лежать под тулупом, смотрел с печи немигающим взглядом, закладывал русую прядь за ухо…

Сильвестр Петрович сказал всем:

— Любите, господа корабельщики, и жалуйте. Лодейный мастер Кочнев, Тимофей Егорович, с ним морского дела старатель Трескин Ефим. Об делах завтра толковать будем, а нынче поднеси нам, Федор Матвеевич, с устатку по кружечке, да и спать повалимся…

6. Весной и летом

Поутру Федор Матвеевич сказал Иевлеву шепотом:

— Пасись, друг, Ваську Ржевского. Кое ненароком слово сорвется — он все примечает…

— Какое такое слово? — не понял Иевлев.

Апраксин лениво усмехнулся:

— Мало ли бывает. В сердцах чего не скажешь: давеча на постройке занозил я себе руку, облаял порядки наши, завернул и про Петра Алексеевича, что-де пора бы и ему вместе с нами горе наше похлебать. На Москве он те мои слова мне повторил…

— Да кто повторил-то?

— Государь-ротмистр. Доносить — оно легче, чем работать. Похаживай, да примечай, лежа на печи, да слушай… И про тебя тож: ругался ты, что добрых гвоздей не шлют, что князь-оберегатель чего хочет — того делает. Было?

— Ну, было…

— Ротмистр меня теми словами щунял…

Иевлев сплюнул.

— Плеваться не поможет, помалкивать надобно! — сказал Апраксин.

Позавтракавши плотно, Тимофей в сопровождении Лукова, Иевлева, Апраксина, Тиммермана, голландских старичков и Ржевского с насупленным Ворониным пошел смотреть, что понастроено на озере. На батарею, пушки которой торчали на Гремячем мысу, не взглянул, на дворец и церковь тоже. Пристань одобрил, но не то чтобы очень…

За время, что Иевлев с Ворониным ездили на Север, голландцы успели заложить корабль. Тимофей обошел его кругом, избоченился, долго разглядывал, потом глуховатым своим голосом велел ломать.

— Что ломать? — не понял Апраксин.

— А чего понастроили. Разве ж такие корабли бывают? Ни складу в нем, ни ладу…

Тиммерман обиделся, замахал на Кочнева руками в пуховых варежках. Тот вздохнул, взял лом, ударил. Мужики-колодники с улюлюканьем пошли растаскивать голландский корабль.

Днем Кочнев сидел на корточках в избе, выводил мелом на деревянном щите чертеж будущему кораблю, шепча губами, рассчитывал размеры, стирал, писал опять. Апраксин с Иевлевым не отходили ни на минуту, старались постигнуть, что он делает. Тиммерман у печки попыхивал трубкой, голландские старички сначала пересмеивались, потом подошли поближе, тоже сели на корточки — смотреть. Кочнев чертил, старички негромко объясняли Апраксину и Сильвестру Петровичу названия частей будущего корабля:

— Киль. А сие — ахтерштевень, или грань кормовая. Она пойдет поближе к воде, а там вот форштевень — грань носовая…

Тиммерман выколотил трубочку, заспорил с Кочневым, что не так делает. Кочнев дважды огрызнулся, потом замолчал.

Через две недели на новых стапелях заложили киль будущему кораблю «Марс». Было видно, что для дела отыскалась настоящая голова. Корабельные члены вырезались по лекалам, работы шли споро, с толком. Франц Федорович Тиммерман оживился, подолгу беседовал с Кочневым, на постройке был с ним почтителен. Работали и колодники, и вологжане, и рязанские, и ярославские плотники, работали и царевы корабельщики. Апраксин, Иевлев, Луков, Воронин отморозили на ветру лица, мазали щеки гусиным жиром, от света до света не расставались с плотничьим топором, с отвесом, с молотком. Длинными вечерами, когда за стенами избы выла метель, Апраксин и Сильвестр Петрович узнавали, что такое деклинация математическая и как ее брать, как мерять масштаб, кто был Николай Тарталья и что есть живая сила. Мучаясь, корпели над латынью. Старенький Тиммерман, сделав значительное лицо, поколачивая ребром ладошки по столу, не торопясь пересказывал то немногое, что понимал в Копернике; сам путаясь, заглядывая в книгу, толковал о линии пересечения экватора с эклиптикою, о шарообразности земли, о сферической астрономии. Толковал и Кеплера с превеликим трудом, сам пугаясь того, что говорил. Тайны мироздания познавались будущими моряками в душной хибаре под завывание студеных озерных ветров, при свете сальных свечей. От новых, непонятных слов, от непривычных понятий, от космических представлений бывало, что делывалось страшновато, слова запоминались с трудом: эллипс, вектор, радиус… кубы больших полуосей орбит… квадраты времен…

Поздним вечером Франц Федорович перевел эпитафию, написанную Кеплером для самого себя: «Прежде я измерял небеса, теперь измеряю мрак подземный; ум мой был даром неба…»

Прянишников на печи поежился:

— Ишь ты… досидимся здесь до мрака подземного…

Федор Матвеевич задумчиво потер ладонью свой подбородок с ямочкой, поглядел в сторону печки, произнес невесело:

— До мрака подземного много надо дела переделать…

Как-то к нему подсел Кочнев, стал вместе с ним разбирать математическую формулу. Оказалось, что, слушая подолгу Тиммермана из своего угла, он запоминал и понимал все, чему учил Франц Федорович, а теперь твердо решил учиться вместе с корабельщиками. Вопросов у них было столько, что Тиммерман даже за голову хватался, но корабельщики требовали ответа, и Тиммерману приходилось отвечать, не нынче — так завтра, не завтра — так днем позже.

— То-то! — говорил Федор Матвеевич. — Мы, брат, за наши деньги из тебя все вытрясем: и то, что помнишь, и то, что забыл. Нам знать надобно!

И нельзя было понять, шутит он или говорит серьезно.

Однажды, сидя с грифелем у стола, Апраксин оборотился к Воронину и спросил:

— А ты что, Яким, спишь столь много? Умнее всех? Али стыд не ест, что Тимофей Кочнев более нас, царевых корабельщиков, знает корабельное дело?