Россия молодая. Книга первая, стр. 66

— Водички попей! — сказал Апраксин.

— Иди ты с водичкой-то! И денег всего ничего взял, монастырь вшивый, что у них есть, а он сведал…

— Отобрал? — не в силах не улыбаться спросил Апраксин.

— А то мне оставил. И с поясом вместе отобрал…

Меншиков сел, стал щупать себя — целы ли ребра. Ребра были целы. Тогда он сказал с угрозой:

— Мое от меня не уйдет. В Архангельске разочтемся. Умен больно. Пояс-то мой!

И ушел спать, хлопнув дверью, словно Иевлев, Апраксин и Хилков были в чем-то виноваты.

7. Дышит море

Весь день и всю следующую ночь в монастыре пировали по случаю чудесного избавления от гибели в морской пучине. Монахи палили из пушки, таскали в трапезную ставленные монастырские меда, жареную треску на деревянных блюдах, моченые в уксусе молоки. С яхты было видно, как царь со своими приближенными пошел смотреть монастырскую солеварню, как вернулся и, взяв в руки топор, принялся обтесывать бревна для креста, как монахи и свитские водрузили крест на скале…

— Ишь каков мужик непоседлив, царь-от! — сказал дед Федор. — Все ему надо знать, всюду сам пойдет. Давеча с монахами завелся — как-де треску солят, да как-де ее ловят, да как-де сало топят…

Антип смотрел на берег хмуро, с похмелья болела голова, было обидно, что ночью Рябов вывел его из монастырской трапезной.

— Без всякого без почтения! — попенял он кормщика. — Я было уж и простил тебя, непутевого, а ты меня — за загривок. Я помню, я хоть и хмельной был, да помню…

Семисадов принес с берега от монахов меда и трески, матросы на яхте сели ужинать. За едою Антип объявил рыбакам:

— Простил я Ваньку-то! Не для него, клятого, для Тайки. Чего мыкаться по чужим-то дворам? Не гоже. Не тот у меня достаток, чтобы на них не хватило. Ну, работать будет Ванька-то, не посидит сложа лапища. Я стар уже, годы мои преклонные, наработался. И кости болят от погоды. Как сырость али взводень разыграется — смертушка. Лежать стану на печи, а Ванька пусть хозяйствует. Людей нанимать, покрутчиков, на тряску в лодье сходить, посмотреть, как на меня народишко работает, рыбку на ярмарке продать…

— Ты об чем толкуешь, батюшка? — спросил Рябов.

— Об тебе и толкую. Будешь при моем хозяйстве. Денег, слава богу, скопил, не нищий человек, не побирушка тесть у тебя. Наймешь покрутчиков, рыбку у них примешь, продашь ее…

Рябов усмехнулся, обветренное лицо его стало недобрым.

— Я-то?

— Вестимо, ты!

— Уволь, батюшка.

— Велика честь, что ли? Недостоин? — осклабился Антип. — Совесть в тебе не дозволяет! Уводом увел девку, а я простил? Так, что ли?

Рыбаки-матросы царевой яхты молчали, поглядывали то на Антипа, то на Рябова.

— Уволь, батюшка, — опять сказал Рябов. — Не пойду я к тебе в приказчики.

Антип поморгал, не понимая.

— Не пойду, и весь мой сказ! — громче, круто произнес Рябов. — Не надобно мне ни чести твоей, ни прощения от тебя. Не был я никогда и не буду живоглотом, за лодьи да за снасти, что рыбацким потом достались, еще три шкуры драть. Сам я себе хозяин, сам себе и покрутчик…

Антип встал на ноги, сжал кулак, заругался черными словами. Семисадов и дед Федор повисли у него на плечах, оттерли подальше от Рябова. Тот стоял спокойно, потом не торопясь повернулся, сошел на берег. Антип кричал ему вслед бранные слова, кормщик не оборачивался.

— Я-то — живоглот? — спрашивал Антип в ярости. — Я? А? Я ему прощение, а он мне что? Ну, тать, ну, шиш, ну, лапотник, попомнишь…

Рыбаки молчали, переглядывались, пересмеивались. К вечеру Антип совсем расходился, топал на рыбаков ногами, кричал, что скрутит всех в бараний рог, что никто не смеет ему перечить, он самим царем обласкан и теперь в такую силу взойдет, что все только ахнут. Дед Федор попытался было его укротить, он пнул старика сапогом. Тогда Семисадов сказал со вздохом:

— Иди, Антип, ляжь, отдохни. Напился пьян и шумишь. А ты перед Иваном-то Савватеевичем — мелочь мелкая… Иди, иди, а то я и рассердиться могу…

В сумерки дед Федор, Семисадов, Рябов собрались в мозглой, холодной царевой каюте, зажгли свечу, стали разглядывать оставленные испанцем дель Роблесом морские карты и чертежи. Рябов, неумело держа в пальцах гусиное перо, обмакнул его в чернильницу, подумал, провел жирную черту там, где должен был быть по-настоящему Летний берег.

— Ишь ты, какой смелый! — сказал дед Федор.

— Хожено здесь перехожено! — ответил Рябов и, высунув кончик языка, старательно подправил было черту, но с пера вдруг густо капнули чернила и растеклись по карте.

Дед Федор засмеялся, засмеялся и Семисадов, Рябов с досадой швырнул перо в сторону. Дед Федор потянул к себе другую карту — Беломорское горло, стал рассказывать, что сколь ни бывал там, ни единого разу не видел в горле сплошного льда, и без ветра тоже там не случалось. Семисадов заспорил, дед Федор обиделся:

— Молод еще мне перечить. Экой отыскался!

Сверху по палубе раздались шаги, кто-то быстро спускался в каюту. Рыбаки обернулись — Иевлев, веселый, ясноглазый, стоял в дверях. Медленно подошел к столу, сел, поглядел на карты, компас, пытливо всмотрелся в глаза Рябова…

— Словно и впрямь мореходы ученые. Об чем разговор?

— Мало ли, — сказал Рябов. — Отоспались, вот и чешем языки.

Иевлев отворил сундук в царевой каюте, достал обернутую в тряпицу книгу, что взял Рябов у вдовы деда Мокия.

— Кому занадобилось? — спросил кормщик.

— Государь требует.

Рябов усмехнулся, разгладил бороду:

— Приглянулось Петру Алексеевичу морюшко наше. Дышит ему…

— Это как — дышит? — спросил Иевлев.

— А так, Сильвестр Петрович, дышит, манит, зовет, значит. Выходи, дескать, морского дела старатель, пора, мол, стоскуешься без меня…

Лицо кормщика стало серьезным, почти суровым.

— Слышь? — сказал он Иевлеву. — Разгулялось нонче…

Сквозь однообразное поскрипывание — борт яхты терся о сваи причала — Сильвестр Петрович ясно услышал мощный грохот волн.

— Слышь?

Сильвестр Петрович кивнул.

— Ругаешься на него, как застигнет тебя в пути бурей, мучаешься с ним, а манит, распроклятое! — вновь заговорил Рябов. — Одному человеку хоть бы что! Послушает да пойдет. А другому — ох, не уйти от него. Вот и на тебя я гляжу — манит и тебя, а? Верно?

Он засмеялся раскатисто:

— Трудно вам будет, ребята, обвыкать. С малолетства-то куда легче, а когда в возраст войдешь — труднее. Мы, здешние, все — с малолетства, а вы мужики — ишь вымахали, а в море впервой хаживаете.

— Привыкнут! — сказал дед Федор. — Я одного знал — годов двадцать ему было, — только впервой море увидал, с Вологды он, вологодский. Ничего, и посейчас плавает… Конечно, не больно ладный мореход, наживщиком ходит, дальше не пошел. Недурен, а робок…

Сильвестр Петрович улыбался, слушал молча. Потом, полистав книгу, сказал задумчиво:

— Деды ваши плавали, отцы плавали, сами вы всю жизни в море. Есть у вас от дедов и прадедов великая книга морского хождения. Надобно нам, братцы, собрать вместе все, что наплавано, начерчено, записано российскими морскими пахарями. Запишем вместе в книгу, будет у нас все, что понадобится для морского хождения в сих водах…

— Учить нас будешь, что ли? — спросил дед Федор.

— Учить? — удивился Иевлев, задумчиво покачал головою. — Нет, дедуля, не мне вас учить. Знаю мало, а что знаю, то покуда девать мне некуда. Узнаю поболе — может, оно и сгодится вам, а нынче не мне вас учить, а вам меня. Нет и не может быть морехода истинного без опыта всего, что знаете вы. Для того буду учиться у вас искусству вашему и вам, может, сгожусь. Возьмете в ученики?

— В зуйки? — широко улыбнулся Рябов. — Что ж, дединька? Возьмем?

— Давай возьмем! — добродушно согласился дед Федор. — Только ты уж, Сильвестр Петрович, не погневайся, коли маненько и попадет когда. У нас запросто: торок ударит, толковать некогда, всердцах — и по уху, и по чему попало бьем, горячим, значит, чтобы побойчее справлялся…