Россия молодая. Книга первая, стр. 32

— Не люб я тебе?

— Люб! — громким и ясным голосом ответила она. — Люб! С того дня, как батюшке ревяка принес, — люб! То и света мне, что ты. Ты един мне люб, и никого мне не надобно, и ничего мне не надобно…

Закрыв глаза, улыбаясь, она передразнила:

— Топор потонул… Ругаться будешь, хозяйка?

И засмеялась, откинув назад голову, милым, едва слышным смехом.

— Ничего мне не надо, — говорила она потом, ночью, когда стоял он на корме шняки и ветер свистел в парусах, — ничего, слышишь, медведушка? Батюшка не благословит, все едино уводом меня уведешь, ты кормщик, я не велика боярыня, прокормимся. Да ты слышишь, Иван Савватеевич?

Он слышал и не слышал, понимал и не понимал.

Не с богатым жить мне — со светом!

Песня

Как у нашей у княгинюшки
Ни отца нету, ни матери,
Снарядить-то ее некому,
Благословить-то ее некому…

Песня

Глава пятая

1. Трудная беседа

Воскресным утром Антип Тимофеев бухнул кулаком по столешнице так, что задрожали огоньки в лампадках, зарычал с бешенством:

— В кой раз говорено — не отдам! Голь перекатная, пес шелудивый, рыло неумытое, что надумал!

— Потише шуми, батюшко, — угрюмо попросил Рябов.

— Я тебе не батюшко, ты мне не зятюшко! — гаркнул Антип. — Всяк весельщик в родню суется! Иди, мужик, отселева, пока жив, иди, поторапливайся…

Скворчали на сковороде шаньги с творогом, пели Таисьины птицы в клетках, ярко попрежнему светило солнце, все было как в прошедшие времена, а на самом деле все стало худо, так худо, что и вовсе пропадай…

Не торопясь, тяжело бухая сапогами, Рябов вышел на крыльцо. Таисья ждала здесь — у рябины. Кормщик молчал.

— Ну? — спросила она.

— Худо! — молвил он.

— Худее не бывает? — дернув бровью, усмехнулась она. — Что ж, пожалеть тебя, кормщик? Ишь, горе какое, ишь беда неизбывная, хуже и на свете не сыщется…

Рябов смотрел, не понимая — шутит али вправду жалеет его. Для чего же тогда так дрожит ее бровка, для чего лукаво блестят глаза?

— Напужался, я гляжу, на себя не похож стал, — видать, страшен батюшка-то мой? Беда мне, кормщик, ошиблась я: ранее думала — смелый у меня рыбак, смелого за себя мужика беру, а он тихий, тише воды ниже травы, пужливый, словно бы заинька али мышка…

Бесстрашно, возле крыльца, закинула тонкие руки ему за плечи, приказала строго:

— Увозом увезешь!

— Как оно — увозом?

— Как? А как задастся. Увезешь, и судьба в том наша. Какая судьба будет, так и заживем. Понял ли, ума палата?

С тем и скрылась в избе.

Потом пошло одно другого хуже. Старик, словно очумев, за покрутчину дал одной треской, пришлось возвращаться в монастырь, в монастыре потопился карбас, отец келарь продал кормщика на «Золотое облако», а тут как-то осенним вечером поручик Крыков приехал к Антипу покупать рыбу для таможенных солдат. Таисья была в избе. Афанасий Петрович взглянул на нее и оробел. Оробел на много времени вперед, рыбу купил задорого, вонькую, соленую, заплатил не по правилу — все сполна до перевозки — и солдата послал скакать на лошади за сладкими угощениями. Таисья на поручика не взглянула, но старик возмечтал и всю ночь не мог уснуть.

Крыков зачастил на Мхи, сидел молча или говорил так:

— Однова спрятали датские корабельщики клинки на продажу. Я споймал.

Таисья стучала клюшками, не поднимая взора, старик угодливо восклицал:

— Скажи на милость! Бывает же!

Вновь надолго делалось тихо в горнице. Прокричит сверчок, смолкнет. Шелохнется птица, и только клюшки стучат в ловких Таисьиных пальцах.

Оробевший поручик опять скажет:

— Солдат Ерофеев нечаянным манером проглотил давеча у нас в таможенном доме иглу!

— Вот так на! Помер?

— Живет. А те датские корабельщики еще перец привезли. Тоже споймали.

Про поручика старик Тимофеев выразился так:

— Спекся господин поручик Крыков. Теперь не уйдет от нас. Наше все при нас.

Таисья поднялась с лавки, подошла к отцу близко и сказала:

— Не будет того!

Глаза ее зажглись, румянец сбежал со щек. Антип смотрел на дочь сначала с изумлением, потом раскричался. Она стояла отворотившись, не слушала, словно и не на нее он кричал, словно бы ей и дела нет до всего этого крика в избе.

К вечеру опять прискакал поручик, одетый особенно, опрысканный настойкой на заморском дереве ванили, расчесанный на три стороны, при шпаге, при перчатках, при шпорах. Робость в тот день на него напала такая, что кроме как о давешнем дожде он не сказал ни единого слова и только лишь покашливал трубным голосом. Таисья сидела бледная, на гостя ни разу не взглянула, старик злился с каждой минутой все более. Когда отца вызвали из горницы, Таисья сказала поручику, не поднимая глаз:

— Богом прошу, господин, более сюда не бывать. Есть у меня нареченный, от него никуда я не пойду, а коли приневолят — утоплюсь.

Она вскинула на него огромные свои прозрачные глаза, зарделась вся так, что даже маленькие уши ее стали пунцовыми, улыбнулась и вновь склонилась над работой, тихо молвив:

— Простите на том!

Афанасий Петрович посерел, покашлял так, что изба отдала ему эхо, хотел было сразу идти, но почел неприличным и с места не сдвинулся. Надо было что-нибудь сказать, он сложил в уме фразу и сказал ее глухим голосом:

— Вот какова конклюзия сей конверзации.

Таисья, не понимая, опять на него взглянула. Он смешался, сказал отчаянно:

— Таичка, Таисья Антиповна, что ты со мной сделала!

И, сдавив голову ладонями, охнул так, что у Таисьи сжалось сердце. А Крыков между тем, разлохматив прическу, сделанную на три куста, хватил себя за ворот, расстегнулся и вдруг стал прежним Афонькой, охотником, двинянином, простым малым. Старик под окнами все переругивался с покрутчиками, сулил им сухотку и черную немочь, а тут, в горнице, Таисья в первый раз за все это время заговорила с Крыковым, как с добрым и единственным другом.

— Афанасий Петрович, господин Крыков! Ты ему не враг, ты ему друг! — говорила она быстро, и губы ее дрожали от волнения. — Я знаю, он рассказывал, бабинька Евдоха вас ребятишками в одном корыте мыла. Афанасий Петрович, ты у нас с ним один и есть во всем свете. Ты иначе не можешь, как только нам помогать, потому что никого более у нас на свете нет…

Она говорила долго и просила не открываться батюшке об этой беседе, а поручик сидел подпершись и молчал. Потом также в молчании поднялся и, позабыв на лавке перчатки, ударившись о косяк, вышел.

В тот же вечер на лодейной пристани Афанасий Петрович, уже выпивший изрядное количество гданской водки, встретился с кормщиком. Рябов выкидывал наверх мешки из старых сетей с сухой рыбой. Крыков смотрел на него сверху, раздувал ноздри, думал: «Заколю обидчика насмерть шпагой, более ничего мне не остается, таков будет конец сей печальной фабуле».

Но не заколол, а только сказал:

— Имею честь пригласить тебя, Иван Савватеевич, дабы вместе провести некоторое время за кружкой и беседой.

— Вот рыбу выкину, тогда и пригласишь! — добродушно ответил Рябов.

Он повыкидал все мешки, умылся в тихой Двине, потом поглядел на Крыкова и спросил:

— Чего это ты, Афанасий, ныне ровно бы муху проглотил? Али неможется?

Сидели в горнице у поручика, пили мумм — аглицкое пиво Крыков остро всматривался в кормщика, глаза у Афанасия Петровича были недобрые, верхняя губа вздрагивала.

— Заколоть тебя, что ли? — спросил он.

— А и заколи! — ответил беспечно Рябов. — Чего в самом-то деле! Али стрели! Бери мушкетон свой, ставь на рогатину и стрели. А я не пошевельнусь, дело верное, попадешь!

Так сидели долго, покуда Рябов не понял, что к чему. А когда понял, сказал: