Подполковник медицинской службы, стр. 45

– Наш-то! Самому командующему целую лекцию закатил. Кричит даже.

Командующий слушал, блестящими глазами глядя на Левина. И Курочка тоже слушал, слегка приопустии веки, постукивая пальцами по краю стола. Отворилась даерь, вошел Плотников в халате, взглядом спросил командующего, можно ли присутствовать, и сел на кровать.

– Да вот хоть бы Плотников, – закричал Левин и притопнул ногой, – пожалуйста, прошу любить и жаловать. По всем законам старой хирургии, и не очень старой, по всем законам мы должны были ему руку ампутировать, и совсем еще недавно тут ничего и обсуждать не пришлось бы. А нынче доказано, что на верхних конечностях, даже в случае размозжепня суставов, можно не ампутировать. Статистика и наблюдения показывают, что консервативное лечение путем иммобилизации, переливания крови, хирургической обработки раны в современном понимании обработки – этакое лечение достигает цели и без применения ампутации. Вот мы Плотникову руку и сохранили. В локте она у него неподвижна, но кисть работает, и хорошо работает. Плотников, покажите командующему руку, он медицине из верит.

Плотников показал, хоть командующий и верил, но Левину всего этого было еще мало, и он опять заговорил – теперь про Ватрушкина.

– Вот вы за него нас благодарили, – говорил Александр Маркович, – и не зря благодарили, но только не нас, а вообще хирургию надо было благодарить. Будь наш Ватрушкин ранен в живот с повреждением кишечника пятьдесят лет назад, он неизбежно должен был погибнуть, а нынче мы таких раненых возвращаем к жизни и к работе. Ну хорошо, Ватрушкин – Ватрушкиным, а вот опухоли, например, пищевода.

И он обвел всех вдруг молодыми и блестящими глазами.

– Опухоли пищевода, да! Я не боюсь об этом говорить, понимаете? Сейчас уже семьдесят процентов оперированных спасаются. Семьдесят! А еще пятнадцать лет назад все раки пищевода заканчивались гибелью. Понимаете вы мою мысль? Понимаете вы, что я верю и вера моя не слепа, я верю и знаю, и всегда буду верить, и не боюсь верить даже в нынешние мои трудные дни. Ну? Почему вы опустили головы? Товарищ командующий, а помните, как вы сказали мне в сорок первом, когда фашисты нас били и бомбили, помните? Вы сказали: "Военврач Левин, мы их разобьем так страшно, что веками поколения будут вспоминать этот разгром!" Вы сказали мне это, товарищ командующий?

– Сказал, – негромко ответил Василий Мефодиевич. – Странно было бы, если бы я сказал иначе.

– А не странно бы было, – спросил Левин, – если бы я, хирург, испугавшись собственной смерти, отказался от всего того, чему посвятил жизнь? Нет, я прожил свою жизнь бок о бок с летчиками, с нашими летчиками, и они меня кое-чему тоже научили…

Он сел, побледнев. В палате было тихо. А рядом пели:

Ведь он сказал мне, что уезжает,
Просил забыть он обо всем.

Отворилась дверь, Баркан просунул голову и, спросив у командующего разрешения обратиться к Левину, вызвал его в операционную.

– Отвратительно так терять людей, – вдруг сказал командующий, – отвратительно. Если бы нам не мешали, если бы к нам не лезли, если бы мы могли все силы отдать науке, что бы уже сделали наши люди, чего бы они добились…

27

Потом, сразу после того как перестали поступать раненые, Левин начал слабеть. Первое время Александр Маркович не хотел замечать эту слабость, сопротивлялся ей и даже стоял, опираясь на палку, тогда, когда можно было вовсе и не стоять. Но наступили такие дни, когда силы совсем оставили его, и тогда он распорядился поставить себе кресло на террасу, чтобы "набираться здоровья на воздухе".

Кресло ему поставили в углу, на солнце, но теперь ему часто делалось холодно даже под двумя одеялами, даже в теплом халате и зимней шапке.

Тут он слушал последние сводки Совинформбюро и тут, в своем кресле, встретил День Победы. Это был удивительный день – с солнцем и пургою: серебряные, сверкающие снежинки крутились в холодном, прозрачном воздухе, все время где-то неподалеку играли оркестры, и не террасе было много здоровых людей, которые пришли к своим раненым товарищам, чтобы порадоваться вместе с ними. Тут, на террасе, качали Дороша, обнимались, целовались и даже покачали Анжелику, которая совершенно утеряла всякую власть в эти часы.

Потом сюда вдруг пришел командующий с генералом Петровым. Он посидел молча на ветру в шинели и фуражке, а когда его попросили сказать что-нибудь, он встал и, оглядев лица молодых людей, заговорил негромким, осипшим голосом.

– Мне очень трудно нынче говорить, – сказал он, – потому что большего дня в моей жизни не было. И трудно собраться с мыслями, подвести итоги и сказать самое основное. Одно могу заявить: горжусь и до смерти буду гордиться тем, что правительство и наша партия доверили мне в эти годы счастье командовать такими людьми, как вы.

Он говорил долго н вспоминал трудные дни первого года, вспоминал начало полного господства в воздухе, вспоминал великое наступление. И называл имена погибших, называл сражения, вошедшие в историю авиации, называл фамилии рядовых летчиков и знаменитых героев.

– Вот Плотников, – сказал он вдруг, и все повернулись к Плотникову, который багрово покраснел и опустил голову. – Да ты не красней, Плотников, – продолжал командующий, – в такой день можно и не краснеть, коли говорят о подвиге…

Потом он говорил о Ватрушкине и стрелке-радисте Черешневе, о Курочке и Гурьеве, о Паторжинском и Боброве, о Левине и Ольге Ивановне. И все выздоравливающие оборотились к Левину, который сидел в своем кресле, утирая пальцем слезы со щек, а где-то внизу за госпиталем гремели оркестры и по-прежнему на террасу косо летели сверкающие на солнце снежинки.

После обеда снегопад кончился, и весь снег сразу растаял, стало тепло, и залив сделался таким сверкающим, что на него больно было глядеть.

Лора перетащила кресло Александра Марковича к самой балюстраде. Баркан принес ему сильный бинокль, и он стал смотреть на пирс, где перед отходом на родину молились норвежские моряки. Их маленькие кораблики стояли у стенки, а ихний священник в своей кружевной мантии подымал и опускал руки над сотнями склонившихся голов, и мальчик-служка – тоже в кружевах – звонил в колокольчик и ходил зачем-то перед рядами молящихся. А за креслом Левина стоял Курочка и негромко рассказывал ему о Норвегии и о том, как норвежцы похоронили одного нашего летчика близ селения. Имя летчика осталось неизвестным, но рыбаки видели, как он дрался над их деревней, и на могильном камне высекли: "Русскому спасителю нашей отчизны".

– Сейчас домой отправятся, – сказал Федор Тимофеевич, – а потом найдутся люди, которые их научат забыть, как все это было…

А вечером опять слушали радио и мерный бой кремлевских часов. С террасы ушли в ленинский уголок и сидели там почти до утра. Радио все время говорило, передавался репортаж, и все слушали, как празднует столица великий праздник. Часа в два пришел Калугин с тремя бутылками шампанского.

– Откуда такое богатство? – спросил Александр Маркович.

– Съездил в город и купил, – ответил Калугин. – Было шесть, но три мы по дороге выпили. Машина встретилась с истребителями, поздравили друг друга.

В дверь заглянул Баркан.

– Идите-ка сюда, майор! – позвал Левин.

Три бутылки разлили в семнадцать стаканов, и один стакан Александр Маркович протянул Баркану. Баркан принял, понимающе глядя на Левина.

28

Потом начались мирные дни.

Выздоравливающие играли неподалеку от Александра Марковича в шашки, или шумно забивали "морского козла", или что-нибудь рассказывали – «травили», как говорят на флоте, – или с очень серьезными лицами устраивали пышные шахматные турниры. Иногда же просто смотрели на залив и переговаривались тихими голосами. А Левин дремал и сквозь дремоту слушал пульс своего второго отделения. Тут все шло нормально, потому что иначе бы ему доложили. А если не докладывали, значит все идет хорошо.