Один год, стр. 43

«Черта мне в ваших калибрах!» – подумал Окошкин и отправился по адресам района. Настроение у него было препоганое, и потому даже симпатичнейшие люди – охотники – казались ему глубоко отрицательными типами, а один – инвалид Спиров – и вовсе убийцей несчастного Самойленко. Но тут же он разуверился в первом своем впечатлении, потому что Спиров нянчил внуков, да еще не своих, а соседских, легкомысленная мамаша которых позволила себе среди бела дня уйти «ни больше ни меньше, как в кино, видали, как засвербило, а деточек на меня кинула». Судя по всему, деточки обожали «отрицательного типа», в буквальном смысле слова сидели у него на голове, ездили на нем по коридору и не пожелали с ним расстаться, даже когда он поспешил по «стариковским делам» в туалет. Покойного Самойленко Спиров не знал, но, почесав в затылке, вспомнил, что в районе хутора Трехозерный охотился в те времена некто Губавин Терешка, «субчик», от которого любого лиха ждать можно. И не столько даже охотился, сколько промышлял разными темными делишками, например спекуляцией.

Не помня себя от внезапной удачи, Окошкин вернулся в розыск и занялся Губавиным. Спекулянт, темная личность, охотился в тех же местах! Чего угодно можно ожидать! И вот перед ним уже лежали фотографии Губавина – низколобый, глазки страшненькие, рожа в каких-то рытвинах и подтеках. Не в силах более сдерживать ликование, он поделился своими мыслями с Бочковым. Тот выслушал Василия Никандровича молча, зевнул, сказал рассеянно, думая о своем:

– Спекулянт-то спекулянт, Васечка, но как раз именно Губавин и обнаружил тело Самойленко. Он известил милицию. Труп-то ведь уже был разложившийся. Давай, брат, все сначала.

И пришлось начинать все с самого начала. Вновь он шагал по улице Жуковского и по улице Белинского, по набережной Фонтанки и по улице Пестеля, по улице Рылеева и по улице Восстания, по улице Каляева и по улице Воинова. Час шел за часом, стемнело, вызвездило, еще крепче задул морозный ветер, ниже опустился столбик в термометре.

«Шел по улице малютка», – почему-то вспомнилось Окошкину.

Мысли его вдруг прыгнули бог знает куда – на Поклонную гору, в маленькую комнатку с гитарой на стене.

И тут же он обругал сам себя – никаких размышлений о Ларе, покуда не будет сделано это дело. И вновь Вася подумал патетически, из чего-то прочитанного: «Кто же я? Человек или тварь дрожащая?» Патетически и приблизительно.

«Нет, я человек, – твердо решил Окошкин. – Пора кончать все мои недоделки, промахи и ротозейство!»

Решив так и этим решением раз навсегда покончив со своим легкомысленным прошлым, Василий Никандрович вспомнил каверзную историю, рассказанную ему на днях начальником музея Грубником: ампутировали ногу царьку карликового племени людоедов. После благополучной ампутации царек потребовал свою ногу на предмет отправки ее царскому семейству для изготовления жаркого. Главный врач госпиталя выдать ногу отказался. Царек нанял адвоката. Адвокат заявил, что невыдача ноги есть акт, инспирированный рукой Москвы, – покушение на собственность царя. Старые большевистские штуки!

– Вопрос правовой! – сказал Грубник Васе Окошкину. – Поломай голову с таким казусом…

И Василий Никандрович принялся развлекать себя этим «правовым» вопросом.

Тореадор, смелее в бой!

Он проснулся в два часа пополудни, легкий, отдохнувший, выспавшийся за все это время, охнул, зевнул, попрыгал по комнате, взглянул в окно: солнце светило, был морозец, молодежь косячком шла на лыжах, новенький сияющий грузовичок бежал по дороге.

«Сколько же я проспал?» – удивился Жмакин.

И, подсчитав, сердито сдвинул брови. Две полных ночи и кусок дня, потому что вчера он только поел колбасы в полдень и опять завалился. Надо же! Наверное, смеются все над ним, вот так жилец!

Сразу же явился Женька с шахматами и, смешной, на тонких ногах, обутых в отцовские валенки, стоял посредине комнаты, щурился на солнце и ждал, пока Жмакин мылся, причесывался, готовил чай.

– Будешь со мной пить? – спросил Жмакин.

– Спасибо, – сказал Женька.

Он пил и рассказывал о модели шаропоезда, которую строит Илька Зайдельберг.

– А Клавдя где? – спросил Алексей.

– Пошла с ребенком гулять, – ответил Женька и опять стал рассказывать о шаропоезде. Они играли в шахматы, и Жмакин прислушивался к тому, что делалось внизу. Хлопала дверь – Корчмаренко таскал в кухню наколотые дрова и переругивался со старухой. Потом стало потише, и сразу во всю мощь заговорил приемник, – Корчмаренко сам говорил громко и слушать любил громкое.

«Ллойд-Джордж подчеркнул, – грохотало снизу, – что Советский Союз заявил о своей готовности прийти на помощь западным демократиям. Так почему же, – спросил Ллойд-Джордж, – английское правительство не шло на сближение с Советским Союзом?»

– Он не знает! – гаркнул снизу Корчмаренко. – Объясни ему, жилец!

– Шах королю! – сказал Женька.

– А где нынче Клавдин муж? – спросил Жмакин.

По радио говорили о падении Барселоны. Корчмаренко приглушил звук, – про грустное он не очень умел слушать.

– Так где же нынче муж Клавдин? – опять спросил Жмакин.

– Шах королю! – повторил Женька.

– Сдаюсь! – сказал Алексей. – Где Клавдин муж, Женька?

– По-нарочному сдались, – сказал Женька, – вы ж могли во как пойти. – Он показал, как мог бы пойти Жмакин. – Верно?

– Верно, – согласился Жмакин, – она что, с мужем не живет?

– Кто она?

– Да Клавдя.

– Ах, Клавдя? Нет, не живет, – рассеянно сказал Женька, – у нее муж пьяница, она его выгнала вон.

– Здорово пил?

– Ну, говорю, пьяница, – сказал Женька, – орал тут всегда. Босяк! – Он кончил расставлять фигуры, помотал над доскою пальцами, сложенными щепотью, и сделал первый ход. Глаза у него стали бессмысленными, как у настоящего шахматиста во время игры. – Босяк, – повторил он уже с иным, сокровенно шахматным смыслом, – босяк…

Всю игру он повторял это слово на разные лады, то задумчиво-протяжно, то коротко-весело, то вопросительно.

– И что ж она, не работает? – спросил Жмакин. – Так и живет?

– И живет, – сказал Женька, – и живет. – Его глаза блуждали. – И живет, – без всякого смысла говорил он, – и живет!

Жмакин с трудом удержался от желания шлепнуть Женьку ладонью по круглой голове. Наконец доиграли.

Солнце светило прямо в лицо. Женька сидел, вопросительно склонив белобрысую голову набок.

– Еще? – подлизывающимся голосом спросил он.

– Будет, – сказал Алексей и лег на кровать, подложив руки под голову.

Тогда Женька стал играть сам с собою. Он сопел и хмурился. Его волосы золотились на солнце.

– Женя, – спросил Жмакин, – а где Клавдя работает?

– На «Красной заре», – сказал Женька, – на заре. И на заре, и на… – Он помолчал. – На «Красной заре», и на «Красной заре», и на «Красной заре», – лихорадочно быстро забормотал он, – на «Красной заре»…

– А как же ребенок?

– Что?

– Я спрашиваю – ребенок как?

– Какой ребенок?

Жмакин отвернулся к стене. Женька ничего не понимал. Он все еще бормотал про «Красную зарю». Потом пришла Клавдия. Жмакин спустился вниз. Корчмаренко, старуха и Клавдия – все втроем раздевали девочку. Корчмаренко держал ее под мышками, Клавдия снимала малиновые рейтузы, а старуха возилась с туфлями. Девочка не двигалась – красная, большеглазая, строгая, только зрачки ее напряженно и смешно оглядывали всю эту суету.

– Какова невеста, – крикнул Корчмаренко, завидев Жмакина, – видал таких? Буся, буся, бабуся! – бессмысленно и нежно заворковал он, прижимаясь к внучке бородатым лицом. – У-ту-ту, у-ту-тушеньки…

– Папаша, не орите ей в ухо. Барабанные же перепонки лопнут! – строго сказала Клавдия. – Или опять напугаете.

Девочку раздели, и, переваливаясь с боку на бок, она мелкими аккуратными шажками пошла вон из комнаты.

– У-ту-ту, у-ту-тушеньки! – вдруг крикнул Корчмаренко и сделал такой вид, что сейчас прыгнет.

– Папаша! – строго сказала Клавдия. Она, с улыбкой глядя на семенящую дочь, шла за ней – несла ее верхнее платье.