Один год, стр. 134

Словно испугавшись своей великолепной усталости, усталости, цена которой была неизмеримо выше любой юношеской свежести, бедняга Александр Петрович пренеестественно обрадовался, взбодрился, развеселился и «размахался» – словцо, которое Лапшин всегда употреблял, укоряя Антропова в молодечестве перед Лизаветой.

– Вот это явление второе, действие первое, те же и Иван Михайлович с Лизочкой, – идя к ним по скользкому паркетному полу и улыбаясь, говорил Антропов. – Вот это обрадовали, вот это…

Он говорил этот вздор еще невесть как долго, и Лапшин с раздраженным изумлением глядел на Александра Петровича, стараясь понять, зачем нужно Антропову ерничать перед девушкой, которая только что видела его таким, каким он есть в действительности и каким невозможно притворяться…

– Мой тут один боец у тебя, Александр Петрович, лежит, Жмакин некто, – прервал антроповские излияния Лапшин, – не покажешь ли, где его отыскать, и, кстати, не посмотришь ли сам его…

– Ну а вы, Лизочка, какими тут неисповедимыми путями? – не слушая Лапшина, спросил Антропов. – Вы-то как сюда попали, да еще в такой холод? И в госпитале у нас прохладно, и тут не обогрелись…

Лизавета объяснила, по какому делу она приехала, и Антропов совсем замельтешил, – профессора Багулина он знал и относился к нему, по его собственному выражению, с «величайшим пиететом».

«Пиетет! – подумал беззлобно Лапшин. – Отодрать бы тебя за уши, старый дурак!»

Но, как это ни странно, Лизавета словно бы не обращала внимания на то, каким теперь сделался Александр Петрович. Она была задумчива, тиха, покойна и порою искоса посматривала на него, словно что-то обдумывая и немножко удивляясь…

За поворотом коридора к Антропову подошли два толстеньких врача, оба сердитые и взволнованные, и Александр Петрович опять сделался таким, каким Лапшин знал его и каким любил: жестким, требовательным и мужиковато-прямым. Видимо, толстенькие доктора получили мгновенную взбучку, потому что растерянно попятились, и взбучку получила тут же подвернувшаяся сестра с усами на носатом лице пожилого кавказца. Сестра-кавказец тоже попятилась, а Лизавета все смотрела издали на Антропова, и в глазах ее по-прежнему было удивленное выражение.

В ординаторской Александр Петрович сбросил халат и шапочку, надел потертый пиджачок, закурил и, словно бы боясь, чтобы не подумали о нем слишком хорошо, сказал растерянно:

– Понимаете, друзья мои, какая штука! По нынешней операции судить нельзя. Это редко такая удача. Организм у человека железный, сердце великолепное, а я тут вовсе ни при чем.

– Золотой советский человек, скромный врач, – усмехаясь, прервал его Лапшин. – Понятно. Где же все-таки мой Жмакин?

Условились, что пока Лапшин будет у Жмакина, Антропов с Лизаветой на машине Ивана Михайловича съездят к Багулину, а потом Александр Петрович посмотрит лапшинского подопечного…

Совершенно секретно

Покуда искали Жмакина, Лапшин вспоминал все, что ему было известно об Алексее за это время, и улыбался, представляя себе то удивление, которое поразит Жмакина от двух-трех лапшинских реплик. Вспомнился ему и майор-разведчик, который долго сидел у него в кабинете и, посмеиваясь, слушал некоторые случаи из прошлой жизни Жмакина, вспомнился и последний вопрос светловолосого медлительного майора:

– Значит, можно доверять?

– Я бы с ним пошел, – спокойно и неторопливо ответил Лапшин. – В любой тыл, на любое дело и на любой срок.

– Ну… а эта… нервозность, что ли, его?

– Зато вы, по-моему, человек выдержанный, – сказал Иван Михайлович. – Крепко выдержанный. Оно так на так и выйдет…

…Очень было интересно, как обо всем этом сложном деле расскажет Алешка…

Отыскался Жмакин возле кипятильника, где происходили финальные или полуфинальные состязания в шашки. Передвигался Алексей бодро, но с каким-то подскоком, и правая половина лица у него дергалась, короткая судорога часто пробегала от угла рта к уху.

– Это – что? Вроде, контузия? – здороваясь, спросил Лапшин.

– Вы погромче, я плохо слышу, – велел Жмакин. – Немножко покарябало меня, но не сильно. Отлежался бы и в медсанбате, но дело вышло такое…

Он изобразил дергающимся лицом значительное выражение, но не выдержал до конца и хихикнул. В зеленых его глазах дрожали веселые огонечки.

– Какое такое дело?

– Особо секретное, – почти в ухо Лапшину сказал Жмакин. – Вы, конечно, можете мне не доверять, поскольку ситуация такая, что проверить вам никогда не представится возможным.

– Проверить не удастся?

– Ага! – с восторгом, страшно дергаясь и смеющимися глазами глядя на Лапшина, подтвердил Жмакин. – Теперь мой верх, Иван Михайлович, потому что я выполнял задание государственной важности и особо секретное, вплоть до международных конфликтов.

– Каких таких конфликтов? – немножко даже возмутился Лапшин. – Какие такие могут решаться при твоем участии международные дела?

– Чего? – не расслышал Жмакин.

Они сидели в широком коридоре на подоконнике, и этот коридор, и Жмакин в зеленом халате почему-то напомнили Лапшину смерть Толи Грибкова и те невеселые дни. Отдав Алексею передачу, он спросил, как жена, как ребенок, что вообще слыхать. Жмакин, порывшись в пакете, довольно развязно посетовал, что папиросы, принесенные Лапшиным, «не его марки», принес свои, плитку шоколада и два апельсина.

– Давай про дела-то! – велел Лапшин. – Как-никак, я с тобой горя хлебнул не мало, имею право хоть в общих чертах…

– В общих чертах оно, конечно, учитывая вашу биографию…

Но тут же отвлекся:

– Все-таки нехорошо со мной получилось, Иван Михайлович. К другим супруга придет, мамаша, дочка, каждый может про себя боевой эпизод соврать, поделиться, а я? Секретный весь кругом, и все. Хоть плачь.

– Возьми и ты соври!

– Неинтересно! – вздохнул Алексей. – Отоврал свое, охота правдой поделиться, а она строго секретная.

– Это насчет дома в четыре окна со двора? – тихо спросил Лапшин.

Жмакин отдельно поморгал, потом отдельно пошептал губами, потом издал свистящий звук, как цветной детский шарик, когда из него выходит воздух.

– Откуда? – наконец спросил он.

– Да уж знаю, – спокойно ответил Лапшин. – Какой бы я был чекист, если бы такие мелкие подробности из твоей жизни не знал. Ты, Алеха, ходишь по секретному заданию, а я на тебя в трубу из своего кабинета смотрю. Техника!

– Шутите? – угрюмо удивился Алексей.

– Вроде. Но когда за человека поручаешься, должен знать, в чем.

– А вы за меня поручились?

– Было.

– А вдруг бы я… За такое дело там меня, может быть, в Маннергеймы бы произвели, если бы продать…

– Но я-то знаю, что ты не сука и продать не можешь.

– Откуда же вы знаете?

– Хотя бы по Корнюхе.

– Это так, – задумчиво ответил Жмакин. – А еще почему?

– А еще потому, что это большое дело, секретное и почетное, ты делал для родины. А родина – кто? Родина, брат, это – справедливость, заступница, мать. Разве не выволокла тебя твоя родина из черт знает какой грязи и пакости, разве не заступилась за тебя, когда худо тебе было, разве не поверила на слово? Пограничников помнишь, когда кодла повезла тебя на смерть? Зеленые фуражечки?

Жмакин долго дергался, мотал головой, потом сказал:

– Это так! Но с другой стороны, если бы не вы, Иван Михайлович…

– Дурака не валяй, – строго перебил Лапшин. – Что я делал, то делал не от себя лично, а потому, что так я моей партией выучен и лично Феликсом Эдмундовичем Дзержинским, заруби на своем носу и добрую старую деву из меня не строй. Ясно?

– Ясно!

– Теперь выйдем куда подальше, и ты мне все подробно доложишь.

– Так вы и так знаете.

– Мне надо от тебя услышать. Где тут потише?

Вышли на лестницу.

– Здесь у нас здорово холодно, – сказал Алексей, – иногда до ноля доходит, собрались именно по сезону батареи чинить, продернуть бы их в периодической печати. Но зато вражеское ухо не подслушает. Рассказывать?