Дорогой мой человек, стр. 75

– Ну, будь здоров, – вздохнула она.

Положила на его плечи легкие ладони, поднялась на носки и поцеловала в щеку. В это самое мгновение отворилась дверь третьего корпуса, и грузный человек в белом халате и в белой шапочке сурово осведомился:

– Больные, что за безобразие?

– Это мой племянник, – со смешком ответила Аглая. – Уже нельзя и племянника поцеловать, доктор?

Грузный в белом халате подошел ближе, быстро посветил в их лица лучом карманного фонарика и, уходя, буркнул:

– Не делайте из меня идиота! Марш по палатам!

– Ничего у тебя тетушка, – сказал Володе его сосед по кровати военный инженер Костюкевич, когда тот вернулся. – Значительное явление.

Володя повесил халат, съел свой винегрет, выпил простывший чай. Постников с острыми пиками усов, Постников, защищавший с пистолетом в руках своих больных, Постников, исстрелянный фашистскими пулями, непрестанно был перед его глазами. Постников Иван Дмитриевич, которого он не увез, не уговорил. Будь же проклят тот день, тот подлый день его, Володиной, жизни…

Покряхтывая чуть слышно, как от зубной, настырной боли, раскачиваясь, сидел он на кровати в полосатой пижаме, думая о себе беспощадно, добиваясь от самого себя ответа – почему не отыскал тогда Ганичева, почему не вывез его к Аглае Петровне любою ценой? И Огурцов – он тоже на его, Володиной, совести, если есть у него эта совесть, если имеет он право оперировать этим понятием. А Валентина-Алевтина? Не подумал навестить ее, забежать к ней на мгновение, ведь он бы был последним из этого мира! Брезговал? Кактусы не нравились? Додик не по нутру пришелся? А может быть, вы, товарищ Устименко, бомб тогда боялись, пулеметных обстрелов с их штурмовиков? Может быть, все эти ваши тогдашние рассуждения – одна только паршивая трусость и больше ничего?

Охнув, он потряс головой. Нет, не трусил он тогда. Просто пренебрегал. Он главнее всех в этой жизни, его военная судьба решает успех всех сражений и битв. Прежде всего ему определиться, а остальное не имеет значения. Что там Постников! Подумаешь – Ганичев! Какое ему дело до мещанки Алевтины. А на поверку-то, на поверку работой – кто он и кто они? Способен ли он хоть на малую толику того, что осуществлено ими? Мог бы он с пистолетом в руке отстреливаться от тех, кто не угрожал ему лично, а угрожал лишь его больным?

Нет, не на многое он способен.

Вот тут лежать – это он может, и даже со спокойной совестью или с почти спокойной – разговаривать с пионерами, которые навещают фронтовиков. И боевыми эпизодами, почти позабытыми за давностью времени, он тоже может поделиться с ребятишками в красных галстуках; взрослым он не решается рассказывать о рейде отряда «Смерть фашизму». Что же вы сделали, Устименко Владимир Афанасьевич, опытный, в сущности, хирург, для того, чтобы считать себя вправе смотреть людям в глаза?

Шаркая шлепанцами, лохматый, придерживая руками полы накинутого на плечи халата, он постучал к дежурному врачу, сел без приглашения, сказал сурово:

– Попрошу, Николай Николаевич, меня выписать завтра.

Военврач отложил газету, посмотрел на Володю поверх очков довольно доброжелательно, зевнул:

– Вот как. Выписать.

– Да, выписать.

– Воевать собрались?

Володя ничего не ответил, на врача не глядел.

– Владимир Афанасьевич, дорогой мой, вы же сами врач. И не в первый раз ультиматумы нам предъявляете. Смешно, право, я ваш анализ нынче смотрел…

– И не с таким белком люди воюют.

– Очень жаль, если это так.

– Я не могу, – сказал Володя, – поймите, не могу…

– Ну и я не могу, – беря в руки газету и тем самым давая понять, что разговор окончен, сказал дежурный врач. – Не могу, золотце мое, не сердитесь. Идите себе спать, я велю сестре снотворное вам принести.

Когда Володя вернулся, Костюкевич не спал, перелистывал томик «Войны и мира». Настольная лампочка ярко освещала его тонкое лицо, очень черные дугами – брови.

– Послушай, Андрей, – садясь на свою кровать, громким шепотом сказал Устименко, – можешь мне сделать одолжение?

– Разумеется, – явно наслаждаясь какими-то толстовскими строчками и не слишком внимательно слушая Устименку, согласился Костюкевич.

– Большое одолжение…

И, торопясь и даже запинаясь от волнения, Устименко рассказал военинженеру свой еще не слишком точно разработанный, в общих, так сказать, чертах, план.

– Ладно, хорошо, ты только выслушай, – прервал его Костюкевич и, устроившись поудобнее, приготовился было читать из Толстого, но Володя не позволил.

– Хорошо, – сказал он, – я выслушаю, но только ты прежде ответь.

– Да ведь ответил – пожалуйста.

– Ответил – не понимая. Это длинная работа. Не день и не два. И скучная. Ты мне будешь поставлять материал для анализов.

– Для научной работы?

– Ни для какой не для научной. Для того чтобы меня выписали. Дело в том, что почки, вырабатывая…

– Ах, да пожалуйста, что мне – жалко, что ли, – прервал Володю, уже раздражаясь, Костюкевич. – Всю палату могу обеспечить. Только, если потом помрешь, меня не винить. А теперь слушай!

И он стал читать шепотом Володе знаменитую сцену, происходящую после смерти Пети Ростова, когда Долохов приказывает казакам не брать пленных.

– "Денисов не отвечал; он подъехал к Пете, слез с лошади и дрожащими руками повернул к себе запачканное кровью и грязью, уже побледневшее лицо Пети.

«Я привык что-нибудь сладкое. Отличный изюм, берите весь», вспомнилось ему. И казаки с удивлением оглянулись на звуки, похожие на собачий лай, с которыми Денисов быстро отвернулся, подошел к плетню и схватился за него".

– А? – спросил Костюкевич. – Вот какие листовки-то надо писать…

Володя молчал. Костюкевич сел на своей кровати и увидел, что по лицу Устименки катились слезы.

ТРИ ПИСЬМА

Письмо первое

"Милая, родная Аглая Петровна! Из письма отца, очень лаконичного, Вы же знаете его манеру писать, поняла, что Вы в госпитале. Ранены? Пыталась подумать об отпуске, хоть на несколько дней к Вам в Москву, но Вы-то поймете, просить совести не хватило. У нас сейчас горячка, а работа у меня ответственная – я тут в немалом чине экспедиторши. Знаете, что это такое? Мы – экспедиторши, работаем в службе крови. Мы доставляем кровь для переливания туда, где эта кровь нужна. Нужна она обычно там, где бои, а когда бои, то дороги и обстреливают и бомбят, но кровь не ждет, вернее, ее ждут – эту самую драгоценную кровь, следовательно, мы, экспедиторши, «к маме на ручки», как любит выражаться известный Вам В.А.Устименко, попроситься не можем. Вот и хлебаем всякие страхи на этих военных дорогах с нашими чемоданами. Последние дни я даже верхом ездить обучилась – дали мне лошаденку, мохнатую, пузатую, тихонькую, мы с ней и трюхаем нашими болотами. Ночи теперь белые, за темнотой тоже не укроешься.

Страшно мне бывает, Аглая Петровна, не сердитесь, что так пишу.

Валуны, болотца, туманчик, а мины воют, а из пулеметов бьют. И все это по мне – Варе Степановой – и по моему чемодану с кровью. «Трудно без привычки», как сказал у нас один боец, когда ему ампутировали руку.

Вы ничего не слышали о моей маме?

По письму отца мне показалось, что он что-то знает.

Напишите, пожалуйста, мне все, что Вам известно, мне почему-то кажется, что ей плохо – маме.

От Женьки получаю регулярные послания. Он – в порядке и даже готовится куда-то ехать, защищать кандидатскую.

Что Володя? Я о нем ничего не знаю. Все в своей загранице? Если это Вам не неприятно, перешлите мне то, что он Вам пишет. Мне просто так интересно, все-таки мы ведь были очень дружны.

Может быть, Вы знаете, я ведь больше не артистка. Бросила это занятие. И многое уже повидала за войну. Теперь меня называют «сестрицей» – это самое красивое из всех известных мне слов. На днях разувала раненого, он не дается, потом говорит: