Дорогой мой человек, стр. 40

Она промолчала.

– У вас есть явка? Вас же позвали на связь.

– Нет.

– Куда вы должны были явиться?

Она не ответила. Какой был смысл отвечать? Зачем ей отвечать? И чем скорее это все кончится, тем лучше.

– Если вы будете мне отвечать, – мягко заговорил следователь, – вам будет прекрасно. Я понимаю ваши чувства: вы – солдат, и у вас есть долг. Но я тоже солдат, и у меня тоже есть свой долг. В данном случае я победитель и не могу допустить такую ошибку, чтобы мои солдаты погибли от ваших партизан при моем попустительстве в то самое время, когда всем известны правовые нормы и положения, касаемые партизанской войны, выработанные еще в 1907 году на Гаагской конференции. Вам они известны?

Аглая Петровна молчала, вытирая кровь, стараясь отдышаться. Наверное, он бил ее не только указкой, но и пресс-папье, – ужасно болело плечо, словно там что-то сломалось.

– Согласно положениям конвенции, – продолжал Венцлов, – сопротивление населения страны или ее части войскам противника допускается только до того, как страна оккупирована войсками противника, и никак не после оккупации. Таким образом, ваша партизанская борьба с нами противоречит международному праву.

– Да что вы? – удивилась Аглая Петровна. – Вот никак не думала!

Венцлов крепко придавил сигарету в пепельнице. Действие кофеина проходило, он опять почувствовал усталость.

– Я не советовал бы вам шутить! – сказал штурмбанфюрер.

– А я и не шучу.

– Еще одно мелкое замечание, – произнес он. – Вы все вне закона также и потому, что международное военное право требует соблюдения партизанами общих правил вооруженной борьбы. Например, вы, партизаны, обязаны носить определенную форму или заметные издали знаки отличия. Гаагская конвенция запрещает вам скрывать оружие…

Он говорил все это, кажется, совершенно серьезно. И Аглая Петровна улыбнулась, стирая кровь с лица. Она плохо соображала, но все-таки это было смешно, как смешон был Адольф Гитлер с ребенком на руках, как смешон был «добренький» Гиммлер, – так же смешно было негодование этого следователя в его желтом свитере.

– Что? – спросил он испуганно. – Что? Почему вы смеетесь?

Она не ответила.

– Хорошо, перерыв! – сказал Венцлов. – Я даю вам время на размышления.

И, отвернувшись к белому рукомойнику, засучив рукава свитера, принялся мыть руки, словно врач в амбулатории.

Вошел солдат с автоматом на шее и встал у нее за спиной. Она оглянулась – он стоял в каске, с оттопыренными ушами, с тупым взглядом тяжелых свинцовых глазок. Венцлов попрыскал на себя парижской лавандой, закурил сигарету от зажигалки, натянул свой черный китель с черепом и костями и, выставив вперед срезанный подбородок, вышел из комнаты.

Солдат шумно высморкался и вздохнул.

Аглая Петровна сидела неподвижно, свесив руки вдоль тела, и ни о чем не думала.

– Бедный допрый фрау! – произнес солдат. У него была такая работа – у Вольфганга Пушмана, – он знал всего лишь несколько фраз-крючков и надеялся, что хоть кто-нибудь когда-нибудь клюнет на эту приманку и разоткровенничается. Он знал – бедный дефочка, бедный малшик, бедный фрау, бедный старишок, бедный старучка, бедный зольдат и еще отдельно: Сталин корошо, Гитлер – плохо. Но никто еще на эти жалкие уловки ни разу не попадался.

Пушман опять вздохнул. «Не везет тебе, Вольфганг! – скорбно подумал он. – Война кончится, а ефрейтора тебе не получить».

Так прошло десять минут, пятнадцать, полчаса. Потом мысли Аглаи Петровны стали проясняться. Вновь она увидела комнату, стол на лапах грифа, лампу из сверкающего металла, Гитлера. Потом разглядела под стеклом на столе следователя большую фотографию – голенастого мальчика в штанишках с помочами, играющего на песке. «Это его сын, – подумала Аглая Петровна. Странно! Зачем ему сын?»

ВОТ И ВСЕ!

– Мы вас допрашиваем более пятидесяти часов, без передышки, – сказал Венцлов. – Вам следует учесть, что человеческие силы имеют предел. Глупо в вашем возрасте умереть ни за что – просто потому, что вдруг сердце возьмет да и не сработает, не так ли?

Голос следователя донесся до нее из бархатного полумрака. Он разговаривал сам с собой в другом, прохладном и не ослепляющем мире. Это ее не касалось. Она же боролась со светом, с этим проклятым, палящим, звонким светом, со светом, проникающим внутрь, иссушающим кожу, высекающим слезы.

– Ну?

Она молчала. Сменяя друг друга, следователи разговаривали сами с собой. Она перестала говорить. Рефлектор, который стоял перед ней на табурете, был не менее полуметра в диаметре. Раскаленная спираль тихо и ровно шипела. Это называлось: «Хорошенечко погреть неразговорчивую мадам».

Неподалеку стоял кувшин с водой. Протяни руку и пей. Она один раз попила – вода была горько-соленая. Это называлось: «Освежиться».

– В сущности, мне вас жалко, – раскуривая сигарету, дружески заговорил Венцлов. – Вам ведь еще нет сорока, не правда ли? Ответьте откровенно на все наши вопросы, помогите нам как свой человек, и мы не только вас отпустим, мы даже перебросим вас во Францию, в прекрасный город Париж. Вы несомненно читали о нем. Вы будете жить спокойно, красиво, изящно. Вы привезете с собой легенду о себе. Знаете, что такое хорошо сработанная «легенда»? Это ряд поступков, приведенных в порядок лучшими умами нашего учреждения, это систематизированные поступки, в конце концов определяющие характер данного индивидуума. Мы дадим вам возможность войти в определенную среду, вы войдете туда как русская, как красная партизанка, как героиня, бежавшая из нашего концлагеря. Мы свяжем вас с движением Сопротивления – это интересная, напряженная, живая работа. И когда мир будет переустроен, мы не забудем ваших услуг, понимаете, Устименко?

– Сволочь! – запекшимися губами, едва слышно сказала Аглая Петровна.

– Как вы сказали? – с надеждой в голосе спросил он.

– Сволочь, – устало повторила она.

Он издали смотрел на ее как бы пылающее в свете рефлектора тонкое лицо, с высокими скулами, с чуть косыми к вискам глазами, со слипшимися на лбу темными, коротко остриженными волосами.

Это дело тоже было проиграно.

Никакая, конечно, она не Федорова, она – Устименко. Но она не сознается. И если она даже согласится с тем, что фамилия ее действительно Устименко, – дальше дело не пойдет. Он здесь недавно, но он знает – он покопался в архиве, а чутье у него тонкое. Самое простое, конечно, повесить, но ведь от этого на коммуникациях не наступит та благословенная тишина, которой так жаждет старый идиот фон Цанке. День за днем, месяц за месяцем почти без сна и отдыха они пытаются навести порядок на этих коммуникациях. И порядка нет. Они вешают и расстреливают, пытают и сжигают, они уничтожают целые селения, они льстят и задабривают, они притворяются кроткими и доброжелательными, они вновь жгут и пытают, порядка нет. Целые обкомы большевистской партии уходят в подполье, и уже завоеванная земля оказывается районом сражений. Понятие тыла и фронта не существует не потому, что есть авиация, а потому, что рукопашный бой может начаться в любом месте покоренной территории, потому что в своем кабинете, или в спальне, или в столовой нет гарантии, что нынче, сию минуту, не окажется убитым некий генерал-полковник, фельдмаршал, гаулейтер, самое охраняемое, ценнейшее, важнейшее государственное лицо. Понятия тыла и фронта смешались, потому что летят под откосы поезда с воинскими грузами и солдатами, взрываются «сами по себе» мосты, от неизвестных причин самовоспламеняется бензин на аэродромах, исчезают часовые, офицеры, любовницы военных чиновников, «горит земля под ногами», как пишут коммунисты и своих газетах.

Спокойные коммуникации!

Тишина русских равнин!

Путь к Индии и Китаю, дорога в Тибет…

Чертовы идиоты!

Он включил настольную лампу, открыл «дело Устименко А.П.» и перелистал, не торопясь, попыхивая сигаретой, несколько справок, изготовленных нынче днем Собачьей Смертью, – о людях, которые хорошо знали Устименко А.П. по работе. Это были главным образом учителя и директора школ и техникумов, заведующие районными отделами народного образования, инспектора и просто канцелярские служащие – вроде Аверьянова, который, не зная, разумеется, никаких подробностей, уже давно дожидался очной ставки со своим бывшим начальством.