Дорогой мой человек, стр. 35

Закинув за плечо двустволку и захватив патронташ, Хуммель в назначенное время появился на опушке, возле Карачаевского старого тракта. Все шло хорошо до той минуты, пока ясноглазый Эрих Герц, провожающий своего шефа ельником, не понял толком, куда пошел неповоротливый, по его представлению, глупый и старый толстяк Хуммель. А когда понял, то выстрелил из снайперской винтовки с оптическим прицелом, стрельбой из которой в совершенстве овладел, убивая с дальнего расстояния рыбачащих мальчишек и мужиков села Заснижье.

Маня Шерстнюк с ребятами тоже всадила пару пуль фашисту Эриху Герцу, но толстому Хуммелю, как известно, это ни в какой мере не помогло: он умер.

– Что же он все-таки хотел рассказать? – спросил Устименко, когда Цветков закурил. – Ведь он что-то непременно хотел рассказать. Что же?

– Многое.

– Что многое?

– Погодите, передохну…

Улыбнувшись чему-то, Цветков вдруг сказал:

– У каждого свои маленькие радости. Уже умирая и зная, что умирает Хуммель понимал это, – он, представляете, чему радовался? Тому, что этот гестаповец с хорошими манерами, обер-штурмфюрер, который сделал ставку на дело изменника Хуммеля, теперь ужасно перепуган, что завел это дело и, заведя, упустил Хуммеля. Очень это старика радовало. И радовало, что Герц убит. Он интересно про Германию рассказывал – про систему доносов, как все на всех доносят. «Каждый третий – это уши богемского ефрейтора, – так он говорил, – а каждый второй – Гиммлера…»

– Ладно, – нетерпеливо перебил Цветкова Устименко, – это все интересно, но не это же главное. Главное – почему он себя так вел, ваш Хуммель. Должны же быть какие-то причины. Ведь не в доброте тут дело, не в добром докторе Гаазе, как вы любите выражаться. Тут, конечно, что-то гораздо более значительное, так вот что ?

– Сложно тут все! – неохотно заговорил Цветков. – Очень даже сложно. Он рассказал мне, что был в германской армии на Сомме, когда эти сволочи осуществили газовую атаку. Оказывается, фосген пахнет свежестью. Сеном! Вот он и запомнил эту атаку – один знаменитый залп, за которым не последовало второго; ну и разорался, психанул, что называется. Тут ему и дали…

– Сидел он?

– Сидел, потом погоны сорвали, потом помиловали – и на Украину. Здесь опять немецкий террор, то да се. Знаменитая песенка, с восемьсот двенадцатого года они ее поют: "Твое отечество должно стать еще более великим ". Это Хуммель мне сказал еще более . И тут-то вот начинается самое странное.

– Что? – спросил Володя.

– Он сказал мне, что делал свои эти все дела с ребятишками не только потому, что жалел их. «Нас отучили от человеческих чувств», – так он мне объяснял, а главное – потому, что любит свою отчизну. «Ради Германии стоит рисковать» – так он выразился.

– Это как?

– А довольно просто, – наклонившись к Володе, сказал Цветков. – Хуммель объяснил мне все так: когда кончится это безумие жестокостей, когда вы узнаете про фашизм все то, что вам еще неизвестно, а вам известно очень мало, «почти ничего», тогда весь мир, все человечество возненавидит его великий народ. Во всем ужасе фашизма будет повинна нация. Никому не придет в голову, что в течение нескольких десятков лет богемский ефрейтор со своими дружками перебил нации позвоночник совершенно так же, как его, Хуммеля, фельдшер покончил со своим шефом. Никто не решится сказать, никто не заступится за народ, никто не скажет ни об одном немце доброго слова. И толстый Хуммель рассуждал: я, конечно, рискую жизнью, поступая так, как подсказывает мне моя совесть или тот эрзац, который заменяет мне теперь подлинную совесть. Но ведь моя жизнь – пустяки по сравнению с тем, что вдруг, через много лет, в самый разгар этой ненависти ко всей нации, одна русская баба скажет:

– А вот и был доктор-немец, вот он что делал! Тоже человек был!

– Хорошо! – вздохнув, негромко сказал Володя. – Ах, как хорошо: тоже человек был…

– Тоже человек! – повторил за Володей Цветков.

В глазах его появилось настороженное, недоверчивое выражение, он снял валенки, налил рому, потом, словно отмахиваясь от назойливых мыслей, сказал:

– Ну его к черту – это все!

– Как вы думаете, Константин Георгиевич, есть у них еще такие? – тихо спросил Володя.

И тут Цветкова словно прорвало.

– Я так и знал! – бешеным голосом почти крикнул он. – Я был уверен, что вы про это спросите, чертов доктор Гааз! Вы добренький, вы желаете в этих мыслях кувыркаться и слюни распускать! К свиньям собачьим! Не желаю про это рассуждать, не желаю думать о том, что это нация Гете и Гейне! И идите к черту, Владимир Афанасьевич, с вашими идеями…

– Ладно, не орите, ну вас, – светло и прямо глядя в глаза Цветкову, сказал Володя. – Ведь вы так же думаете, как я, только опасаетесь этих мыслей. А зачем же нам бояться? Разве мы не знаем, что фашист – это одно, а немец – другое? Разве это новость для нас? И разве точка зрения советской власти другая?

– Устал я, – вдруг пожаловался не умеющий жаловаться Цветков и неожиданно погасил каганец. – Спать буду!

Но заснул он очень не скоро – Володя слышал, думая свои думы. А подумать ему опять было о чем, и, странное дело, печальная история доктора Хуммеля чем-то успокоила его, ему стало легче на душе и словно бы проще жить.

…А через два дня – ночью – его, совсем еще слабого, на розвальнях привезли к лугу, на котором были выложены конвертом костры, обозначающие место посадки самолета. Покуда ждали машину, Пинчук развлекал Устименку сводками Информбюро, которые Володя знал уже наизусть, и сладкими легендами о каких-то глубоко засекреченных ударах танковых сил Красной Армии «внутри фашистского логова». Володя знал, что это вздор, но солидный Павел Кондратьевич, тоже провожавший Володю, так кивал головой и так таинственно при этом предупреждал, что «трепаться не надо», что у Володи не было сил возражать.

– Они сюда рванули, временно довольно удачно, – говорил Колечка, – но мы им там наковыряли – в районе Мюнхена – Кельна, это тоже дай бог на пасху. Новую технику пустили, верно, Владимир Афанасьевич, это точно. Маневренная война, новая техника и стратегия: ты меня за ноги, а я тебе голову в это время отвинчу…

Самолет приземлился на рассвете, когда его уже перестали ждать. Хмурый Цветков и Ваня Телегин помогли Володе взобраться в «кузов», как выразился Бабийчук, винты самолета вновь завыли, завихрился на морозной заре снег, самолет сделал круг и лег курсом на Москву.

В машине были только раненые, сопровождающая их Вересова и Устименко с отеками под глазами. Сидел он поодаль, чтобы не заразить своей неизвестной болезнью других…

Глава четвертая

НЕКТО ФЕДОРОВА ВАЛЕНТИНА

Аглаю Петровну вел гауптфельдфебель пехоты: зеленые погоны и на шлеме нашлепка в форме щита – черно-бело-красная. «Даже пехоту бросили меня ловить, – устало подумала Аглая, – СД не хватило!» Лицо у гауптфельдфебеля было длинное, белое, глаза скрывались за круглыми стеклами очков без оправы. Такие лица Аглая Петровна видела в заграничных кинофильмах добрый пастор, или идейный учитель, или доктор бессребреник, противопоставленный доктору-хапуге…

Кроме этого очкастого ее сопровождали еще четыре автоматчика со «шмайсерами» и псы – эльзасские овчарки, специально натренированные ловить людей. У овчарок усы были в инее, и одна, которую она так глупо попыталась задушить там, на повороте поселка, все еще кашляла, и каждый раз, когда собака кашляла, ее хозяин из автоматчиков СД качал головой и ласкал собаку, как бы подбадривая ее стойко перенести испытания и не падать духом. А гауптфельдфебель морщился.

Немцы шли быстро, и Аглая Петровна, чтобы ее не истязали, пыталась не отставать от размеренного и крупного шага гауптфельдфебеля. Но все-таки отставала, и тогда замыкающий, молоденький рядовой с желтыми петлицами, бил ее сапогом по икрам – очень больно, умело и равнодушно.

На пути к ним присоединились еще несколько солдат из так называемых «групп уничтожения» СА – здоровенные ребята, мордастые, веселые, светлоглазые арийцы. Они тоже все нынешнее утро и весь день ловили в Бугаевских лесах «этих чертовых партизан», ловили и не поймали, а гауптфельдфебель поймал, и Аглая Петровна слышала, как автоматчики СД рассказывали солдатам из группы уничтожения, какая она «дьявольски наглая русская потаскуха», как она «шипела и царапалась», как с ней «трудно пришлось» и как «она делает вид, что у нее все в порядке, но мы увидим, какой из нее сделают порядок!»