Дорогой мой человек, стр. 142

– Стяпанов! Стяпанов! Стяпанов!

А когда со всеми перезнакомился, то сделал по-старинному под козырек и добавил:

– Родиона Мефодиевича приехал встретить. Сына, значит…

И слегка отступил в сторону, чтобы поглядеть, в какую именно машину два здоровенных матроса кладут мешок с рыбой. Но так как машин было много, то старик забеспокоился и, дернув сына за руку, попросил:

– Ты, Родион Мефодиевич, накажи матросам рыбку не забыть. Пихнули в кузов, теперь ищи-свищи, в какой…

– Ты с чего это меня по отчеству величаешь? – спросил контр-адмирал.

Но старик только досадливо отмахнулся:

– Что ж мне тебя – Родькой звать, что ли?

Его сердило, что он не доел консервы и что матросы – все на одно лицо, щекастые, здоровые, теперь не угадать, кто именно уложил в машину куль рыбы. Подозвав к себе Шарипова, дед Мефодий сказал ему в самое ухо:

– Ты вот чего, служба, уважь, постарайся насчет рыбы, чтобы не пропала. Я стар-стар, а глаза у меня зоркие, увижу, коли что… Рыба отборная, ядреная, не навалом брал, для вашего адмирала, ему от докторов прописано рыба, овощи, питание особое.

– Ясно, папаша! – без улыбки, твердо ответил старшина. – Проявим бдительность, можете на меня вполне положиться.

– Во-во! – подтвердил дед Мефодий. Слово «бдительность» ему понравилось, и Шарипову он поверил.

ДОРОГОЙ МОЙ ЧЕЛОВЕК!

Почти всю эту ночь она не сомкнула глаз: лежала тихо, подложив кулак под горящую щеку, глядя в темное окно, за которым непрестанно лил октябрьский, унылый, ровно шумящий дождь.

Лежала, думала, вспоминала, запрещала себе вспоминать и опять вспоминала, радуясь этим воспоминаниям и презирая себя за то, что не может не вспоминать.

«Он – чужой мне, – говорила она себе самой, – он чужой человек, отдельный, его внутренний мир, его нравственная жизнь, его семья теперь отделены от меня. Я не смогу быть ему дружком, подругой, товарищем, я не выдержу и часа такой пытки, и потому мне нельзя себя обманывать и пытаться как бы вновь познакомиться с ним. Я люблю его, я любила его девочкой и любила всю войну, я бесконечно, мучительно и невыносимо люблю его сейчас, значит, мне нужно просто немедленно уехать и постараться не бывать тут, поблизости от него, это ни мне, ни ему не нужно, да и на что я имею право, в конце-то концов?»

Но, думая так, она знала, что не уедет, не сможет уехать, не повидав его хотя бы издали.

И опять, чуть не плача, гневно спрашивала себя:

– Зачем? Зачем же? Для чего эта мука?

Но одновременно придумывала – как, где увидеть так, чтобы он ее не заметил, чтобы не раздражился, не огорчился. Разумеется, она нисколько при этом не считала, что увидеть его тайно от него самого – унизительно для ее чувства собственного достоинства, не такова была ее любовь, чтобы измерять обиды, чтобы размышлять о самолюбии, о чувстве собственного достоинства. Он всегда был для нее всем, был больше, чем она сама, ее личность совершенно растворялась в нем, а разве можно обижаться на самого себя? Разве не бесконечно глупо важничать перед самой собой? И разве он не знает, что она его любила, любит и будет любить всегда, разве она не говорила ему об этом? Значит, все дело только в том, чтобы не огорчить его, не поставить его в ложное и трудное положение, чтобы не нарушить равновесие, которое он обрел после того, как едва не лишился смысла своей жизни – дела, чтобы не оскорбить его чувство порядочности по отношению к семье, жене и ребенку…

Она зажгла спичку, посмотрела на часы: пять. В два часа дня должен был приехать отец с дедом Мефодием. Родион Мефодиевич, разумеется, пожелает увидеть Володю, но она не имеет права при этом присутствовать, потому что она осложнит их встречу для Володи. Она имеет право только на то, чтобы побыть с отцом и сразу уехать к себе в Черный Яр. А тогда пусть они и встречаются сколько хотят и как хотят…

Думая так, она вдруг обиженно всхлипнула, приревновав на мгновение Устименку к отцу, но тотчас же поняла, что это смешно, и, обругав себя, стала придумывать, как и где все-таки увидеть Володю до двухчасового московского поезда. Ее то познабливало, и она натягивала на себя одеяло, то ей делалось жарко, и тогда она маленькими крепкими ногами сердито и быстро сваливала в сторону, к диванному валику, и одеяло, и какую-то старую кацавейку, которой с вечера запаслась у Ираиды. Потом вдруг ей становилось душно, словно сидела она перед печкой, тогда приходилось распахивать окно и дышать ночной, дождливой сыростью до тех пор, пока она окончательно не замерзала, строя планы один несбыточнее и глупее другого…

За стеной размеренно и самодовольно храпел Евгений, здесь на стене громко тикали дубовые, похожие на детский гроб, часы, было слышно, как Юрка – самый молодой из Степановых – странно грозился во сне: «Прострелю их!», как Ираида поила сына водой, как вдруг жирным голосом ругнулся Евгений:

– Я могу хоть ночью иметь кусок покоя?

Перед самым рассветом, когда залитое дождем окно начало сереть, Варвара сразу все придумала, посидела на диване в длинной ночной рубашке, встряхнула головой, робко и счастливо засмеялась и вдруг сказала шепотом, как заклинание:

– Увижу! Увижу! Увижу!

И хоть знала наверняка, что он-то ее не увидит, принялась одеваться во все самое лучшее и красивое, что у нее было. Открыв видавший виды чемодан, она достала оттуда самую «главную», как она считала, кофточку: беленькую, нарядную, про которую она как-то сказала, что эта кофточка «как крем», костюмчик, лакированные гладкие туфельки, клетчатый платок и ненадеванные, бешено дорогие чулки…

Окатившись в кухне над чаном холодной водой и при этом все время шипя на себя: «Ш-ш-ш! Тихо! Тш-ш!» – Варвара, опять-таки в «главной» своей рубашечке – голубой с кружевцами, – ненадолго остановилась перед зеркалом, закладывая косички в прическу и увязывая их ниже затылка любимым своим кренделем. Круглые глаза ее и чуть вздернутый нос, с которого еще понемножечку облезала обожженная летом кожа, и крепкие щеки, и подрагивающие от радостного волнения губы – все вместе произвело на нее самое угнетающее впечатление, она ткнула в зеркало пальцем и, позабыв о том, что в доме брата следует соблюдать тишину, сказала тем голосом, которым командовала на войне своим саперам «Станови-ись!»:

– Лицо! Ну разве это лицо?

– Что? – испуганно крикнул Евгений из спальни (он маниакально боялся воров). – Что-о? Что?

– Воры! – так же ответила Варвара. – Обворовывают! Украдывают! Караул!

Дверь скрипнула, Женька без очков, щурясь, уныло пожаловался:

– Вечно глупые шутки…

И спросил:

– Не забыла, что поезд в четырнадцать?

Было ровно шесть, когда Варвара вышла из дому – в зелененьком плаще, в клетчатом платке, завязанном узлом под подбородком, в «главных» лакированных туфлях. Дождь лил по-прежнему. До вокзала было минут сорок ходу – по рытвинам, воронкам и ямам времен последних боев за город, и, когда Варя наконец влезла в скрипящее трофейное ДКВ, туфли ее совершенно размокли.

– Куда? – сердито спросил небритый шофер.

– Не торопитесь, – своим «военным» голосом ответила Варвара. – И ответьте мне прежде всего на один вопрос…

Усевшись боком, она стащила с ног мокрые чулки, отжала подол юбки и вздохнула: теперь было совершенно ясно, что бывшие «главные» туфли можно выбросить – подошвы у них отвалились.

– Долго будем прохлаждаться? – осведомился шофер.

– Да, так вот: сколько вы вырабатываете за смену в самом лучшем случае? Но по-божески, без хамства.

– По-божески, без хамства, – задумался шофер. – В районе до тысячи.

– Сколько «до»? Пятьсот – «до», шестьсот – тоже «до».

– Интересная гражданочка, – закуривая, сказал шофер. – Вы, часом, не из органов?

– Это не имеет значения, – загадочно ответила Варвара. – Вы мне нужны до часу дня. И вам совершенно все равно – езда это или стоянка. Плачу чохом, так, чтобы вам не было обидно. Ясно?