Дорогой мой человек, стр. 129

Так незаметно покончен был вопрос о заговоре, он просто всеми забылся, «рассосался», как выразился впоследствии о тех днях Николай Федорович.

В спорах миновал вечер, потом и ночь наступила.

Уговорив дежурившую нынче Антонову лечь спать основательно, Устименко отправился в далекую маленькую палату, к Саранцеву, где был нынче пост с опытной и толковой сестрой. Одним пальцем, не без ловкости Устименко нашел пульс, посчитал и согласился с сестрой, что все идет хорошо – сердце Саранцева работает исправно. Так же работало бы оно и у Лайонела Невилла.

Опираясь на костыль, медленно миновал военврач Устименко стол, за которым в своем кресле дремала неправдоподобно краснощекая сестричка Рая. Ключ по-прежнему торчал в аптечке, как тогда, когда Володя украл люминал.

– Раиса, а Раиса! – потрогал он сестру за плечо.

– Аички? – глядя на него спящими, хоть и открытыми глазами, спросила она.

– Аптечку закрывать надо! – строго велел Устименко. – Слышишь? Мне известен случай, когда один идиот… Да ты проснулась или нет?

– Проснулась! – облизывая губы и тряся головой, сказала Раиса. – Даже странно, как это я не проснулась?

– Так вот, мне известен случай, когда один идиот украл банку с люминалом, развел таблетки в воде, выпил и заснул навечно. Сестру судили. Понятно?

– Кошмар какой! – сказала Раечка. – С ума сойти можно! Надо же такое человеку на ночь сказать, если я в первый раз в жизни забыла…

– Нет, не в первый! – глядя прямо в глаза Раисе, жестко произнес Устименко. – Не в первый!

Ложась, он хотел принять, как обычно, свои две таблетки, но подумал, что надо будет сходить к Саранцеву, – и поел подаренного шефами изюму. Вспомнил про голень Хатнюка, еще представил себе, как идет по лесу «медведь в очках», попытался объяснить Антоновой, что ее случай обморожения вовсе не типичный, а исключительный, и что из этого случая никакие выводы делать нельзя, но не успел, потому что уснул и проснулся только тогда, когда его позвали к Саранцеву.

Полковник лежал и улыбался – бледный, самодовольный, веселый.

– Это верно, что мне пулю вынули? – шепотом спросил он.

– Вынули! – дотрагиваясь пальцем до пульса Саранцева, ответил Володя. Вынули, и еще как славненько!

– Ливер в целости?

– В целости ваш ливер. Только разговаривать вам – боже сохрани! Теперь спокойствие, и быть вам здоровым человеком…

Полковник скрипнул зубами, челюсти его крепко сжались, неправдоподобно голубые и все-таки ястребиные глаза смотрели вдаль, сквозь стены.

– А нога-то все едино мешать будет! – сердито сказал он. – Все равно рубль двадцать! То-оже, медицина!

Улыбаясь глазами, молча смотрел Устименко на Саранцева. Вот это и есть жизнь! Что ж, пусть ворчит на беспомощную, неумелую еще, жалкую хирургию, пусть живет и ворчит полковник Саранцев, отдавший все, что мог, в том бою, когда выволокли его из подорванного, умершего танка. Пусть только живет. Он – инженер, хромая нога почти не помеха в деле, которому он служит, будет жить, работать и ворчать…

И припотевшая челка, которой отдали его живым, забудет об этом. Он расскажет ей про «ливер», и они посмеются, и никогда не придет ей в голову, что ее Саранцев был бы мертв из-за какого-то там «ливера». Вот ногу не починили – это срам!

Потом полковник вздохнул и поглядел на Устименку.

Так они еще немножко попереглядывались – оба спасенные одной и той же операцией, оба живые, оба еще не старые люди…

Потом Володя подмигнул Саранцеву и пошел к себе – досыпать, но до палаты не дошел, потому что в коридоре его перехватил «медведь в очках», обнял одной рукой за талию и сказал, наклоняясь к уху Устименки, доверительно и негромко:

– А не заняться ли нам нынче же, Владимир Афанасьевич, вашей ручонкой? Лапочкой вашей? Не откладывая, знаете ли, более ни часу. Я лично так рассуждаю: неврома вас последнее время приотпустила, так зачем же еще оттягивать? На разработку пальцев времени уйдет впоследствии немало, не в один день научитесь вы по-прежнему владеть руками. Ну, с одной у вас почти благополучно, а с другой?

– Ладно, – быстро сказал Устименко, – хорошо. Я только к парикмахеру схожу, приведу себя в порядок маленько, Николай Федорович, а то из-за Саранцева как-то все вверх дном шло и вчера и позавчера. Ну, как он вам?

– Да что, недурно, – посапывая, ответил «медведь в очках». – Совсем даже недурно. Надо надеяться, что благодаря вашей настойчивости мы его выдернули из нехорошей истории. Значит, мы вас во второй операционной поджидать будем…

Часом позже выбритый, пахнущий парикмахерской подполковник медицинской службы Устименко лег на холодный стол под спокойный свет огромной бестеневой лампы, слегка пошевелился, устраиваясь поудобнее, и сказал, доверчиво и прямо взглянув в стекла очков Николая Федоровича:

– Я в порядке.

И закрыл глаза.

«Еще бы не в порядке, – спокойно подумал Николай Федорович. – Знал бы ты, миляга, сколько тут находится бестелесных консультантов, начиная с главного хирурга до твоей старухи Оганян, сколько мы на тебя бумаги извели – на переписку, сколько рентгеновских снимков почта перевезла из нашего госпиталя в Москву, в Ленинград, опять к нам! Знал бы ты это все, подполковник!»

– Скальпель! – велел Николай Федорович.

НУ СВАДЬБА…

Первого декабря под вечер в пятую палату вошла Вера Николаевна Вересова. Устименко спал. Большие руки его спокойно лежали поверх одеяла, как будто и впрямь отдыхая после труда, как раньше.

Малевич и майор Хатнюк, здешние старожилы, забыв про шашки, уставились на незнакомую, очень красивую женщину, которая, тихо заплакав, опустилась перед Володиной койкой на колени и поцеловала его запястье.

– Как в кино! – восторженным шепотом произнес сентиментальный Малевич. – Смотреть, и то приятно.

Хатнюк был поспокойнее и поделикатнее, поэтому он только сказал «гм» или что-то в этом роде и потянул мучимого любопытством Малевича к двери, за которую тот, хотя он несколько притормаживал, все-таки был выдворен.

Ресницы Устименки дрогнули, потом он открыл глаза. Вера смотрела на него не отрываясь.

– Ты? – тихо спросил он.

– Я! – ответила она, прижимаясь к его руке теплой щекой. – Я! И совсем! Меня сюда перевели. Ох, Володечка, каких мучений все это стоило!

Он улыбнулся покровительственно и холодно: удивительные слова существуют в обиходе здоровых людей.

– И не смейся, – попросила она. – Но есть ведь, согласись, разные мучения. Есть страдания чисто физического порядка, а есть самолюбие, есть, знаешь ли, уязвленная гордость, есть…

Улыбаясь, он смотрел в ее тонкое лицо, искал ее взгляд. Всегда она чуть-чуть не понимала самого главного, или понимала половину того, что следовало понимать только целиком или уж лучше совсем ничего не понимать! Ужели все то, что выпало на его долю, представлялось ей только суммой физических страданий и преодолением недуга?

Впрочем, какое это имеет сейчас значение?

Она же здесь, она добилась перевода и приехала сюда, в эту несусветную глушь, к нему, из-за него…

– Сядь, – попросил он, – тебе неудобно так…

– Нет, удобно, прекрасно, – сказала она, опять прижимаясь горячей щекой к его руке. – Удобно удивительно. И разве это имеет значение – удобно или нет. Я же с тобой!

Дверь в коридор была открыта, в палату заглядывали, и то, что Вера стояла все еще на коленях, было неловко Володе. Легкая краска проступила на его щеках, он велел жестче:

– Отвернись! Я оденусь! Или выйди на несколько минут…

Наверное немножко обидевшись, она вышла, и он подивился легкости и стремительности ее походки. Потом потянул к себе халат, с трудом сунул непослушные руки в рукава, нащупал ногами шлепанцы и оперся на костыль. В общем, все это было довольно длинной процедурой, но по сравнению с тем, во что это обходилось ему еще месяц назад, «дело двигалось недурно», как говорил Николай Федорович – «медведь в очках».