Дорогой мой человек, стр. 127

– Не «во флоте», а «на флоте»! – совсем уже неумно поправил он Марию Павловну, понял это, но из упрямства все-таки разъяснил: – Не говорят «во флоте»! «На»!

– На! – растерянно повторила она. И заторопилась, видимо стыдясь его ничем не сдерживаемой злобы, его бестактных замечаний, стыдясь того, что он даже не пытается обуздать свое раздражение: – В общем, короче говоря, доктор, у нас тут лежит полковник Саранцев – вот снимки. Все сейчас хорошо, но мы думаем, что это не подлинное, не настоящее, вернее, ненадолго благополучие. Полковник Саранцев очень настрадался, неблагополучно у него с ногой, вообще поначалу наломали дров не слишком опытные товарищи. И вот мы хотели просить вас, Владимир Афанасьевич, поскольку вы под руководством Оганян и самого Харламова и лично сами…

– Понятно! – сказал Устименко, перелистывая историю болезни Саранцева А.Д. – Все понятно!

Он не очень слушал ее – докторшу, спрашивая сам себя: не благотворительность ли все это, не спектакль ли, устроенный для того, чтобы занять его работой, не результаты ли приезда Ашхен и Вериного жалостного письма? Но тут вдруг заметил свой голос, услышал свои отрывистые вопросы по поводу Саранцева и забыл о тех сомнениях, которыми только что мучился. Он узнал тот свой бывший голос, от которого сам отвык. Так он говорил, работая, капитану Шапиро, если тот что-то подробно, но неточно объяснял в деле, которое они делали сообща.

Но разве сейчас он работал?

Впрочем, все это не было важно, все свои сомнения он сейчас же забыл. Его завтрак и его какао принесли сюда, в ординаторскую, где он, угрюмо сбычившись, прослушал утреннюю «пятиминутку», после которой Мария Павловна, вновь быстро залившись румянцем, объявила, что она по поручению коллектива позволила себе пригласить доктора Устименку на консультацию к полковнику Саранцеву и Владимир Афанасьевич дал согласие…

«Дал согласие! Глупо!» – подумал Володя и настороженным взглядом проверил всех – не перемигиваются ли они, нет ли тут «заговора чуткости», не спектакль ли приготовлен для него?

Нет, ничего подозрительного он не заметил. Медведеобразный Николай Федорович закручивал самокрутку из знаменитого филичевого табака. Доктор Антонова писала в блокноте. Сестры деловито что-то выясняли у Заколдаева.

– Так что же? – благодушно осведомился Николай Федорович. – Сходим, подполковник, к Саранцеву? – Предупреждаю только, издерган он сильно и может вдруг нахамить…

– Пойдемте! – согласился Устименко.

Проклятая калошка костыля дважды оскользнулась, прежде чем он удобно ею уперся. Но никто здесь словно бы и не заметил этих его усилий. Потом они пошли по коридору – не раненый и врач, а два врача, неторопливо беседуя о своих профессиональных делах и о насущных нуждах госпиталя в нынешнюю пору…

– Это что еще за чучело? – изумленно осведомился голубоглазый Саранцев, когда Володя не без труда сел возле его койки на табуретку.

– Подполковник Устименко не чучело, а врач, – своим ворчащим медвежьим басом отрезал Николай Федорович. – Ведите себя прилично, Саранцев, и не обижайте людей, которые пришли к вам, чтобы…

– Меня не так уж легко обидеть! – перебил Устименко.

Разумеется, он мог за себя постоять! И постоял бы без всякого заступничества. Или уж настолько жалок он, что вызывает желание заступиться?

Минут через десять Николай Федорович ушел, и Володя остался один на один с маленьким, поджарым бритоголовым танкистом. Ясными, недобрыми, ястребиными глазами полковник все всматривался в своего нового врача, все как бы оценивал его, все решал какую-то задачку. И Володя помалкивал, куря в открытое окно маленькой палаты, за которым, как в те дни, в Заполярье, когда гудели в порту буксиры, сеял мелкий, длинный дождь.

– Ну? – наконец спросил полковник. – Долго молчать будешь, военврач?

– А мне спешить некуда, – ответил Устименко. – Я из пятой палаты, здесь же на этаже.

– Значит, для препровождения времени пришел?

– Все мы тут нервные, Саранцев, – сказал Володя. – Всем хреново.

Полковник вдруг раскипятился.

– А я ни на что не жалуюсь, – закричал он, сердито тараща глаза. – Я требую и настаиваю на выписке. Я здоров! Какого они тут черта разводят вокруг меня тонкую дипломатию? Ну, сидит пуля, ну и пусть сидит, коли-ежели она меня совершенно не беспокоит. И не с такими кусками железа в ливере люди живут. В костях даже, бывает, засядет – так не только живут, воюют неплохо, между прочим. А здешние – ни мычат ни телятся. Между собой на своей собачьей латыни, а я как пешка…

– Оперироваться надо! – сухо сказал Володя.

– Чего оперировать?

– Пулю вам надо извлечь.

– Это из ливера, что ли?

– Из легкого.

– Не буду! – угрюмо отозвался полковник. – Риск больно велик. Я тоже тут маленько грамотным стал, наслушался. Пятьдесят процентов на пятьдесят, это, брат, себе дороже.

– Ну, а если без операции, все девяносто пять за то, что прихватит вас такое вторичное кровотечение, знаете, из которого никто уж не вытащит…

– Не врешь?

– Не вру.

– Ладно, можешь быть свободным, подполковник, до вечера. Думать стану.

Странное сочетание – голубые глаза и ястребиное выражение этих глаз танкиста – весь день тревожило Устименку. И про свои таблетки он просто-напросто забыл. Разумеется, не следовало пугать полковника вторичным кровотечением, но Саранцев не из пугливых. И можно ли не говорить всю правду в таких случаях? Ведь вот от лейтенанта Невилла скрыли правду…

В предвечерние, сумеречные, такие нестерпимо тоскливые в госпитале часы он забрался в ординаторскую и один опять занялся рентгеновскими снимками, опять медленно перелистал историю болезни и вновь надолго задумался, а потом, выкурив подряд две папироски, двинулся в палату Саранцева. Глаза его сурово поблескивали, и все лицо было исполнено выражения энергии и силы.

– Ну? – спросил он в дверях.

– Резолюция – отказать! – произнес полковник. – Исчерпан вопрос. Иди, подполковник, гулять. Можешь быть окончательно свободным.

– Пятьдесят процентов ваши – вранье! – сказал Володя, садясь и укладывая поудобнее костыль. – Ерунда! Риск, конечно, есть, но хочу я вам рассказать одну историю, а вы послушайте внимательно…

– Слезливое не рассказывай! – велел своим командирским тенорком полковник. – Вот если смешное, послушаю.

– Смешного не будет! – предупредил Устименко.

И рассказал про Лайонела Невилла все. Никогда он не был хорошим рассказчиком, военврач Устименко Владимир Афанасьевич, всегда рассказывал как-то чуть рвано, без плавности и переходов, не умея амортизировать, но здесь, именно в этом случае, пожалуй, иначе и нельзя было рассказывать…

И ЕЩЕ РАЗ ЛЕЙТЕНАНТ ЛАЙОНЕЛ НЕВИЛЛ

Дождь по-прежнему ровно и покойно шумел за открытым окном, когда в маленькую палату танкиста Саранцева Александра Даниловича как бы вошел и остался с ними втроем Лайонел Невилл, маленький англичанин, мальчик, ставший мужем, юноша, который понял все, когда слишком поздно было понимать. И теперь лейтенант со своими кудряшками на лбу, с твердой улыбкой на мальчишеских еще губах, давно мертвый пятый граф Невилл через посредство военврача Устименки как бы говорил мужицкому сыну Саранцеву: "Бросьте, полковник, видите по мне, что оно значит – этот самый консервативный метод, когда дело идет о жизни нашей с вами. Не валяйте дурака, старина, слава вашему богу, что нет у вас Уорда и нет у вас дядюшки Торпентоу, дуйте на операционный стол, положитесь на то в вашем мире будущего, что я понял слишком поздно и среди чего вы имеете счастье пребывать всегда ".

И еще раз просвистал над Володей холодный ветер той последней в жизни Невилла арктической ночи, и еще раз, закладывая виражи, прошли над «Пушкиным» английские истребители, и еще раз отдал он тете Поле корабельной стюардессе – ее оренбургский платок, когда наконец полковник Саранцев вздохнул и спросил:

– Значит, имеет смысл?