Дело, которому ты служишь, стр. 71

Никогда, пожалуй, Володя не видел Богословского таким взволнованным и таким удивительно славно раздраженным. И опять, как в Черном Яре, Володя весь преисполнился зависти к Николаю Евгеньевичу, к его внутренней, духовной, нравственной сущности, к тому, как широко и вместе с тем точно умел Богословский думать, к тому, как он жил – во имя дела, для дела, ради дела, и нисколько при этом не жертвенно, а как-то радостно, весело, целиком отдавая себя своему труду. Вот почти не оперирует такой замечательный хирург Почему? Потому что занят более нужной работой, самонужнейшей, и необходимость этой работы, ее важность для общества и есть та награда, которая возмещает ему потерянную на время любимую хирургию.

Они еще не допили чай, когда вернулся веселый, с лукавым взглядом Тод-Жин. Сбросил заиндевевшую доху, сел против окна, так что солнечные лучи били прямо ему в лицо, и задумался с чашкой в руке.

«Вот в чем дело! – вдруг поразился Володя. – У него же глаза орла – он смотрит на солнце».

– Ну? – спросил Богословский.

– Сейчас пойдем, сейчас! – сказал Тод-Жин. – И Мады-Данзы пусть идет. – Он усмехнулся. – Многие боятся, что здесь их лишат возраста – так они называют смерть, и ламы шепчут им об этом, и шаманы шепчут, но мы должны показать, что здесь их не только не лишат возраста, но и вылечат, да, а, так? И пусть, товарищ, – он повернулся к Володе, – начнет делать свое дело...

Тод-Жин вновь задумался, глядя на белое, холодное, сверкающее солнце. В это утро Володя не колол дрова, не делал гимнастику, не читал, не сидел в своем приемном покое. В это холодное, ветреное утро он, незваный, пошел в Кхару принуждать лечиться больных людей. По скрипящему снегу с ним вместе шли Богословский, Тод-Жин и еще трое здешних знакомых Тод-Жина. Колючий, холодный ветер бил в лицо Володе, завывал в юртах, в которые они заходили, стлал по утоптанному полу юрт едкий, коптящий дым негреющих костров. Блеяли в загонах возле изб и вросших в снежные сугробы лачуг продрогшие козы, овцы, бараны. Скрывались в поземке, подальше от глаз Тод-Жина, Володины мучители – ламы и шаманы. Хрипели голодные, злые псы. Сверкнули где-то, уже в сумерках, волчьими огнями глаза Маркелова. Он шагал в огромной дохе, опирался на дубину, с докторами и с Тод-Жииом поздоровался приветливо, прорычал простуженным голосом: почему-де не жалуют к нему в гости – гостевать. Тод-Жин остановился для вежливой, по обряду, беседы.

– Как поживаете и хорошо ли здоров ваш скот? – спросил он. Так полагалось здесь начинать разговор.

– Мой скот хорошо поживает, – ответил Маркелов. – А ваш скот здоров ли?

– И мой скот здоров, да, так, – сказал Тод-Жин. – Здоровы ли вы и ваши родные?

Когда обряд кончился, Тод-Жин, глядя своими глазами орла в волчьи, окаянные глаза Маркелова, произнес раздельно:

– Вы не будете иметь факторию, которая занята больницей. Она, извините, не ваша, вы, извините, вор, так, да, вы хотели ее украсть, не правда ли, да, но купчую вы не имеете.

– Мы – налоги, цивилизация, – зарычал было Маркелов, но Тод-Жин перебил его.

– Вот так все будет именно, – сказал он, – и вы получите бумагу как надо. Теперь я пожелаю вашему скоту хорошего зимовья и корму...

– И вашему, – поворачиваясь спиной, произнес Маркелов.

Володя, не выдержав, хихикнул, Тод-Жин строго на него взглянул.

С поклонами, все как полагается, они вошли в юрту. Здесь дым ел глаза, и здесь сначала поговорили про здоровье скота, потом про здоровье хозяев. Об этом спрашивать было уже совершенно незачем: хозяин стоял близко, электрические фонарики горели ярко, чудовищная сифилитическая язва разъедала нижнюю губу и подбородок невысокого, широкоплечего, видимо очень сильного человека.

– Бытовой, так, да? – спросил Тод-Жин.

– Надо думать! – ответил Богословский.

Тод-Жин заговорил с хозяином юрты на своем языке. Жена хозяина стала медленно оседать на пол, покрытый кошмами, заламывать руки, выть. Тод-Жин ничего этого не замечал. Хозяин смотрел на него внимательно, жена подползла к Володе, прижала его руку к своему лицу, завыла громче. Тод-Жин все говорил, не останавливаясь, порою кивая в сторону Устименко и Богословского.

– Кол-Зал и она идут в больницу, товарищ, – сказал Тод-Жин Володе. – Ты их вылечишь, да?

Володя кивнул: с этой формой болезни он умел бороться.

– Когда?

– Скоро.

– Когда скоро?

– Два месяца – это со страховкой.

– И язвы не будет?

– Язвы не будет. Но потом еще долго придется лечиться.

– Если язвы не будет, он станет твоим лучшим агитатором, товарищ, да.

И Тод-Жин опять заговорил с хозяином. Жена больше не выла, она слушала. Данзы тихо переводил Устименке, что речь идет о том, кто будет смотреть за скотиной. Тод-Жин обещает договориться с соседями.

Хозяина другой юрты знал Мады-Данзы. Этого пожилого человека с запавшими глазами и серым от страданий лицом звали Саин-Белек. Он уже давно не мог двигаться и совершенно разорился, лечась у ламы Уя – самого дорогого здешнего лекаря. И шаманы его тоже лечили, но так, чтобы не знал обидчивый лама. По словам Саин-Белека, его лечили очень хорошо, особенно Уя. Саин-Белек ежедневно пил освященную медвежью желчь и делал примочки из отвара муравьев. Если бы не искусство мудрейшего Уя, он бы, конечно, давно «лишился возраста».

Тод-Жин зажег свой сильный электрический фонарик, Богословский сел на топчан, ловкие руки его мгновенно нашли то, что лама называл «посланным аза», то есть «посланным чертом», и скоплением злой пены.

– Паховая грыжа, – сказал Николай Евгеньевич своим мужицким, деловым говорком. – Надо оперировать.

– Он не умрет? – спросил Тод-Жин.

– Надеюсь, что нет.

Саин-Белека под завывание его семьи на носилках понесли в больницу. Данзы побежал вперед готовить ванну, а также затем, чтобы предупредить «мадам повар», которая могла испугаться, увидев, что больница становится больницей. Впрочем, и сам Данзы несколько робел надвигающихся происшествий. Топить печи – не лечить людей, а тут еще слово «операция».

Глаза у Тод-Жина были совершенно непроницаемы, когда он приказывал тому или иному человеку идти к товарищу доктору. Но ему повиновались. С ним нельзя было спорить. Он не слушал никаких возражений. И смотрел прямо в глаза, прямо и строго.

Еще в одной юрте они нашли порядочно напуганного деда, который почти ничего не слышал. Богословский лукаво усмехнулся и сказал, что завтра-послезавтра вернет деду Абатаю слух. Володя сразу догадался, в чем дело, но промолчал. Ему было весело, именно весело, как бывало в детстве. Конечно, то, что они вытворяли сегодня – Богословский, и он, и даже Тод-Жин, – было, в общем, не очень-то солидно, но это было начало, великолепное начало, за успех нельзя было не поручиться. Дед влез в доху и сам пошел в больницу. Тод-Жин с усмешкой пояснил, что невестка не дает Абатаю возможности полечиться у самого захудалого шамана, а тут обещают, что через день-два все будет в порядке.

Вот, оказывается, как надо работать!

Вечером в больнице Володя сделал свой первый обход. Больные лежали на койках, вымытые в ванне, сердитые и испуганные. «Мадам повар» поставила всем в блюдечках сладкого сгущенного молока, но никто ничего не ел. Оказалось, что хитрый лама Уя перебежал-таки дорогу деду Абатаю и прокричал ему в ухо, что он достоверно знает – в больнице всех сегодня же отравят страшным ядом «мгну».

– А зачем? – удивился дед Абатай.

– Им нужно свежее человеческое мясо! – не сморгнув, заорал лама. – Они лечат свои раны, прикладывая к ним хорошее человеческое мясо. И они также вялят человеческое мясо.

Дед Абатай подался было назад к юрте, но, как назло, встретил Тод-Жина с врачами. Конечно, по дружбе старик поделился со всеми больными «мудростью», услышанной им от ламы, и теперь всем было не по себе.

Но, с другой стороны, после ужина все лежачие увидели свершившееся чудо. Кто в Кхаре не знал старую, добрую, толстую Опай! И кто не знал, что она вот-вот «лишится возраста», так как ей нечем было дышать. Она становилась синей, царапала пальцами землю, глаза у нее вылезали, и лама Уя ее обходил стороной, потому что забрал у старухи четырех коней и ничем ей не помог. А теперь ей сразу помогли. Ее только укололи, и все сейчас же прошло. Она было совсем «лишилась возраста» в коридоре, но к ней подошел молодой доктор со стеклянной штучкой, из которой торчала иголка, уколол добрую Опай, она на всякий случай завизжала, а потом начала улыбаться. Она улыбалась все шире, до самых ушей, а наулыбавшись и надышавшись, стала говорить речь. Ни Богословский, ни Володя не понимали, о чем говорит старуха Опай, но ясно было только одно – сейчас здесь, в больнице, начнется другая, совсем другая жизнь.