Дело, которому ты служишь, стр. 64

Степанов опять запевал:

Командирам избы дали,
По хлевам солдаты стали,
А в овине без свечи
Разместились трубачи...

Улыбаясь, слушал Володя:

Дур-дум-дум, дур-дум-дум,
Дур-дум-дум, ах дур-дум-дум!

– Ловко? – спросил Степанов.

– Это где же вы научились? – удивился Володя,

– А там, Владимир, где воля, и холя, и доля, – покраснев, ответила Аглая. – Сами научились...

Обедать пошли в большой, новый, полупустой ресторан. Несмотря на то, что народу было очень мало, официант долго не подходил, и Родион Мефодиевич начал багроветь и сердиться. Старший официант с удивительно нахальным лицом и сытыми брыльями над крахмальным воротничком сообщил, что нынче большой наплыв интуристов и что «а» (при этом он подвернул толстый указательный палец на руке) кухня не справляется и «б» (при этом он подвернул такой же пухлый безымянный палец) в первую очередь здесь обслуживаются именно интуристы. Тут он поклонился в спину сытого господина в ворсистом пиджаке.

– А вы бы повесили вывеску, что советские граждане обслуживаются во вторую очередь! – посоветовал Степанов. – Именно так: «во вторую»!

Но Аглая положила свою ладонь на его смуглую руку, и он заморгал и сразу развеселился.

– Ты когда-нибудь задумывалась о том, что такое душевное лакейство? – спросил он жену, и они, словно позабыв о Володе, стали разговаривать друг с другом. А он хлебал свой рассольник и думал о Варе, о том, что могли бы так же сидеть тут с ней вдвоем и говорить о разных вещах, а потом вместе поехать на то трудное, увлекательное и загадочное дело, которое ожидало его. На эстраду унылой цепочкой поднялись оркестранты, задвигали стульями, кто-то главный – первая скрипка, что ли, – серьезно, громко и начальственно высморкался.

– Еще один коньяк! – велел иностранец в ворсистом пиджаке.

– Наверно это все, Родион, – словно издали донесся до Володи теткин голос. – Ты, кстати, всегда, если раздражен, делаешься ужасно несправедливым.

Володя доел котлету, зевнул и сказал:

– Между прочим, я тоже тут сижу. Вы оба приехали из разных городов для того, чтобы проводить меня, и совсем сразу же забыли об этом. Нехорошо же!

На вокзале Степанов и Аглая простояли до самого отхода поезда. Тетка была в белом плаще, в шелковом платке, накинутом на плечи, в темных волосах ее красиво блестел какой-то диковинный гребень – она иногда любила такие цыганские штуки. Родион Мефодиевич держался очень прямо, а когда поезд тронулся, приложил ладонь к козырьку фуражки, словно на параде. Еще долго Володя видел Аглаю, как она бежала по перрону, расталкивая провожающих и высоко подняв руку. Яркий свет электрических лампионов озарял ее поднятое кверху, загорелое, чуть скуластое лицо с блестящими от слез глазами...

А потом тетка потерялась в толпе, ветер сильно ударил в коридор вагона, щелкнул занавесками. Убегали назад огни Москвы, оставалась позади Москва, город, который посылал Володю, Владимира Афанасьевича, врача Устименко В. А., работать за границу.

Володя приехал за границу!

Через шесть дней пути Володя зарос колючей бородой. Он, пожалуй, намеренно не брился, несмотря на то, что была и у него бритва, и сосед по купе – пожилой военный с круглой плешью – не раз предлагал свою. К границе следовало быть посолиднее!

Но тут, на границе, внешность врача Устименки не привлекла ничьего внимания. Пограничники проверили документы, таможенники – тюки и чемоданы. Была глубокая, ветреная, мозглая ночь. Где то неподалеку выла и грохотала горная речка. Володя пил крепкий чай из большого толстого стекла стакана и ждал. Поезд, уютно светя ярко-желтыми теплыми окнами, еще стоял у перрона станции Медвежатное. В зале ресторана прохаживались маленький японец в очках с очень умным сморщенным личиком, рослые рыжие англичане, с ними красивая, статная, сильно накрашенная женщина...

Ударили два звонка, третий, длинно засвистал главный кондуктор. Сотрясая землю, тяжелый состав двинулся во тьму дождливой ночи, к арке, разделявшей государства. Володя допил чай, расплатился последними советскими деньгами. Погодя пришли четыре человека, низко поклонились Володе, стали грузить имущество в кузов полуторки. Говорили эти люди не по-русски, они были уже «заграничные». Наконец, когда все было уложено, закрыто брезентом и затянуто веревками, пограничник с тремя кубиками пожал Володе руку, сказал рязанским говорком:

– Ну, ни пуха ни пера, товарищ доктор!

– Желаю здравия! – ответил Володя, как говаривал иногда Родион Мефодиевич.

Полуторка медленно тронулась и минут через пятнадцать остановилась. Люди с керосиновыми фонарями, в клеенчатых плащах, в фуражках с большими козырьками – пограничники сопредельной стороны – долго проверяли Володины бумаги, таможенники щупали и переворачивали тюки. Володя подремывал. Горная речушка, казалось, ревела над самой головой. Наверное, прошло много времени, прежде чем офицер-пограничник, козыряя двумя пальцами, совсем иначе, чем делали это наши, с любопытством вгляделся в советского врача, оскалил желтенькие, прокуренные, редкие зубы, дважды помахал фонарем. Шофер включил фары, в сыром воздухе медленно, со скрипом поднялся тяжелый шлагбаум. Машина, натруженно гудя всеми своими пожилыми частями тела, словно нехотя, поднималась в беззвездном, сыром мраке в гору. К утру стало холодно, к вечеру – потеплело. Володины спутники спали в кузове, играли там в какую-то непонятную игру, на привалах ели, отрывая зубами полусырую баранину. На второй день пути Устименко увидел – в небе, над петляющей дорогой плавно парил огромный, как самолет, орел. Потом ночью машина переползла высохшее русло реки, попала в густую грязь, вновь выбралась на проселочную дорогу. Вместе со всеми Володя толкал буксующий грузовик вперед, потом подкладывал доски, копал, пихал тупой радиатор назад. И, как те, кто ехал с ним, научился кричать:

– Эхе-хе хоп! Хоп ж!

На рассвете они миновали большое кочевье. Из юрт струились дымы, кони с буйными гривами, с вьющимися по ветру длинными хвостами, огнеглазые, долго бежали перед грузовиком. В другом кочевье Володя ел странную, горько-соленую и очень вкусную похлебку с кусками бараньего сала, в третьем – пил чай. Широкоскулые люди внимательно осматривали его, некоторые трогали крепкие, из юфти, сапоги, хвалили. Володя никому не улыбался и не кланялся, не гладил по головам детей и не произносил те слова, которые успел уже усвоить. Самым унизительным казалось ему подлизываться перед народом. Он был самим собою, даже чуть строже. Он внимательно прислушивался, приглядывался, запоминая, как едят, как пьют, как здороваются, как благодарят. Он искал те черты, за которые потом следовало уважать эту страну и ее людей, он искал характер народа, его отличительные, главные признаки. Пока это было трудно, даже невозможно – найти и понять, но одно ему стало ясно: все эти миссионерско-интеллигентские рассуждения о «больших детях» – вранье. С этими не слишком болтливыми, гостеприимными и суровыми людьми следовало держаться наравне, спокойно, серьезно и уважительно.

К исходу третьих суток пути, отдыхая у юрты на кошме, Володя увидел шаманов. Они стояли неподалеку и рассматривали русского врача, переговариваясь между собой. Вечерний степной ветер пошевеливал их колдовскими атрибутами – висевшими на поясах шкурками дятлов, сухими кореньями, медвежьими лапами, когтями беркутов. И какой-то звоночек все время мелодично позванивал в грязном, словно засаленном бубне старого шамана.

«Это мои враги, – подумал Володя. – С ними мне предстоит бороться».

– Пи-ра-ми-дон! – вдруг сказал шаман помоложе и поклонился Володе.

– А? – не понял Устименко, так необычайно было это слово здесь, среди кочевников, на степном ветру.