Дело, которому ты служишь, стр. 60

– Пусть полежит. Не надо ее сейчас трогать.

Огурцов сопел, отвернувшись, могильщики, переговариваясь грубыми голосами, собирали заступы, веревки, готовились уходить. Кто-то из них сказал:

– Прибавить надо, гражданин товарищ, грунт у нас тяжелый...

И опять стало тихо, только высоко на березе, в молодых ее листочках весело и задиристо распевала какая-то пичуга.

– Ну ладно, пожелаю здоровьечка – сказал кучер Снимщиков. – Делу, как говорится, время, а потехе час. Пойду помяну покойника – и на работу.

Потом, когда вдову Микешина удалось усадить на извозчика, Постников, Володя, Пыч и Огурцов еще прошлись по кладбищу. На могиле Прова Яковлевича Полунина теперь лежала тяжелая гранитная плита, а в изножье рос тоненький высокий тополь. И скамеечка была, на которую они втроем сели, уставшие и замученные за эти дни. Постников же ушел к могиле своей жены.

– Не написано, что профессор, – сказал Пыч, оглядывая плиту. – Помнишь, Устименко, как он смеялся, что в Германии есть чин тайного медицинского советника?

– Помню, – ответил Володя. – Я все про него помню. Я помню, как он вдруг почему-то рассердился и сказал, что человек может быть профессором и при этом никаким не врачом.

Постников вернулся не скоро, печальный, молчаливый, утер платком лоб, усы, тоже сел рядом с Володей.

– Почему же это, – спросил Устименко, – а Иван Дмитриевич? Почему никто не пришел нa похороны? Ведь мы-то знаем, каким Антон Романович был врачом и сколько он настоящего дела сделал.

Постников помолчал, свернул пальцами папироску, вставил ее в янтарный мундштук и ответил неторопливо, задумчиво:

– Те, к кому приезжает карета скорой помощи, почти никогда не интересуются фамилией врача, разве только если решат жаловаться на него, что, разумеется, имеет место на нашей планете. А если все в порядке, если все в норме, то зачем, скажите, пожалуйста, знать имя человека, который чего-то там «впрыснул», или «накапал капель», или даже «разрезал». Вот Чингисхана все знают; врача, доктора Гильотена, научного основоположника гильотинирования, тоже знают, так же почти, впрочем, как и некоего доктора Антуана Луи, упражнявшегося над трупами в способах наилучшего обезглавливания приговоренных к смерти. Знают и величайшего мошенника всех времен и народов – Талейрана, знают Фуше, Гришку Распутина, интересуются Ротшильдами, царями и царишками, провокатором Азефом, ну, а Микешин... что же... был эдакий в очках, а нынче и нет eго.

Он близко и сурово заглянул Володе в глаза и добавил со вздохом:

– Так-то вот, Устименко.

– Нет, не так! – внезапно и жестко сказал Пыч. – Не согласен я с вами, Иван Дмитриевич. Это все, конечно, было, но этого не должно быть! И не для того мы взяли власть в свои руки не для того существуют замечательные слова о диктатуре пролетариата, не для того мы, большевики, командуем печатью, чтобы вся эта труха отравляла человеческое сознание. Вот, верите не верите, а я слово вам даю: наступит время, и скоро наступит, и уже наступает, и уже оно есть когда такие, как Микешин, станут народными героями. Еще не все это понимают, но поймут, заставим понять, и вы не расстраивайтесь...

Он оборвал свою речь так же внезапно, как и начал, и вдруг, смутившись, покашлял. Огурцов и Володя молчали. А Постников вдруг необычным для него веселым голосом ответил:

– Ах, большевики-большевики, удивительный вы народ! Все настоящее обязательно осуществите!

– Не осуществим, а уже осуществляем! – угрюмо ответил Пыч. – И осуществили многое. А что впереди, в будущем, наворочаем, так это никому и не снилось.

– Трудно вам! – сказал Постников.

– Не жалуемся, однако. Но было бы легче, если бы интеллигенция сама извергала из своей среды таких профессоров, как, допустим, ваш Геннадий Тарасович. Куда было бы легче.

Пыч подтянул голенища своих порыжелых сапог, искоса посмотрел на Ивана Дмитриевича и спросил:

– Не обиделись? Я ведь от души.

Глава двенадцатая

Клятва

Как-то странно все кончилось, до обидного странно. Ректора, наверное, вызвали по начальству, или вообще ему надоело сидеть в президиуме, потому что он передал председательствование декану, и тогда слова попросил Геннадий Тарасович Жовтяк. Говорил он долго, напыщенно и опять сравнивал свой любимый 1911 год с нынешним, потом перечислял «питомцев нашего института, ставших научными работниками», потом называл преподавателей и забыл назвать Полунина. С места закричали:

– А Пров Яковлевич?

– Полунина назовите!

– Почтим память Полунина!

– Я поименовал только ныне здравствующих, – произнес Жовтяк. – Что же касается до профессора Полунина, то я с удовольствием предложу почтить его светлую память именно вставанием.

«С удовольствием» прозвучало двусмысленно, по актовому залу пронесся гул. Геннадий Тарасович, сделав приличное случаю выражение лица, молча стоял у кафедры положенное время. Потом в меру грустным голосом предложил:

– Прошу сесть!

Сели. Жовтяк еще поговорил минут десять и ушел, провожаемый жидкими хлопками. Декан – Ираидин папаша – замямлил, сказал, что пора закругляться. Ректор все не возвращался, а он был умным человеком, и ничего подобного при нем, конечно бы, не произошло. Даже дипломы декан вручал торопясь, перевирая фамилии и пошучивая, хоть есть минуты в жизни человеческой, когда шутить вовсе не следует. Шутки эти возмутили даже Евгения. Впрочем, с Ираидиным папашей у него были свои счеты.

– Разрешите на этом наше торжественное заседание считать закрытым, – произнес картавя Павел Сергеевич. – Теперь в жизнь, молодые люди!

– М-да-а, – сказал Огурцов, потирая затылок. – Это верно Петр Первый отметил: служить – так не картавить, а картавить – так не служить. Значит, всё?

– Почему всё? – угрюмо возразил Устименко. – Это только начало!

Актовый зал опустел. Тетя Сима, уборщица, гремя скамейками, начала мыть пол шваброй. Пыч сидел на подоконнике, перелистывая заношенную общую тетрадь.

– Вот нашел, – сказал он, – постольку, поскольку с нами поступлено по-хамски, мы сами произнесли клятву.

Нюся сразу же испугалась. Она была аккуратная девочка и очень не любила непонятные слова, резкие фразы, неожиданные поступки.

– Новости! – подняв брови, удивилась она. – Какую еще клятву?

Пыч подумал, вздохнул, спросил:

– А тебе и поклясться страшно, Нюся? Думаешь, мы масоны?

Нюся на всякий случай махнула рукой и ушла из актового зала. Простучали ее каблучки, запахло хорошими духами, и Нюся исчезла, похваливая себя за то, что, как всегда, она оказалась умницей.

– Вот у меня давно выписано в тетрадку, – произнес Старик. – Давайте, если начальство не додумалось, сами сделаем. Оно, конечно, в общем-то устарело, но что-то тут есть.

Спрыгнув с подоконника, он велел строгим, командирским голосом:

– Будете повторять за мной. Это, видите ли, уважаемые коллеги, старое «факультетское обещание», по слухам одобренное самим дедом Гиппократом. Повторяйте!

И Пыч стал читать:

– «Принимая с глубокой признательностью даруемые мне наукой права врача и постигая всю важность обязанностей, возлагаемых на меня сим званием...»

– ...сим званием! – громко, дрогнувшими голосами произнесли все шестеро молодых врачей.

– «...я даю обещание в течение всей своей жизни ничем не помрачать чести сословия, в которое нынче вступаю...»

У Пыча, у Старика Пыча, у самого железного человека на курсе, вдруг что-то пискнуло в горле, он отер слезу и передал бумагу Огурцову. А тетя Сима, уборщица, известная в институте своей ненавистью к студентам, уже толкала их по ногам шваброй и сердилась:

– Уходи отсюда, сколько надо просить...

– Брысь! – бешеным голосом гаркнул Старик. Но настроение было уже сорвано, Гиппократову клятву читать никому не хотелось.

– Ладно, все! – сказал Пыч. – Будем считать инцидент испорченным. Вырасту большой, попомню захватывающую и трогательную картину нашего выпуска. Был бы Полунин жив, он бы им показал.