Дело, которому ты служишь, стр. 40

Николай Евгеньевич сел возле больного на крашенную эмалевой краской табуретку, взял жилистую, желтую, тяжело-беспомощную руку, посчитал пульс. История болезни лежала недалеко, на тумбочке. Устименко мог взглянуть в нее хоть краем глаза, и тогда все бы обернулось иначе, но врожденная порядочность помешала ему сделать это.

– Егоров! – окликнул Богословский.

– Нет, что вы, – сказала сиделка, – он, Николай Евгеньевич, как привезли – совсем плохой...

– Посмотрите, – велел Богословский Володе. – Обследуйте и подумайте.

Сиделка услужливо помогла Володе увидеть то, что он принял за карбункул. Все, в общем, было до обидного ясным. Ужели Богословскому стоило демонстрировать Устименке такой элементарный случай?

– Ну? – спросил погодя Богословский.

– Надо оперировать, – ответил Володя.

– Вы убеждены? Учтите, что Егоров работает в артели, изготовляющей валенки.

Ох, не следовало ему пропускать это замечание насчет валенок мимо ушей. Но горяча молодость, горяча и обидчива. «При чем здесь валенки?» – скользнула мыслишка. – Шуточки шутите, доктор Богословский!»

– Оперировать надо непременно, – сухо произнес Устименко. – Посмотрите сами, какой отек. И общие явления тяжелые. Локализация на шее карбункула может привести к менингиту.

Все с большей и большей неприязнью смотрел на Володю своими чуть раскосыми, татарскими глазами Богословский.

– Ну-с? – спросил он. – Как будете оперировать?

– Крестообразный надрез, проникающий до здоровой ткани, отсепаровка краев кожньх лоскутов, разумеется, удаление омертвевших тканей, вскрытие затека, широкое дренирование полости...

Сиделка вдруг скорбно вздохнула.

– И бактериологическое исследование отделяемого вам не кажется необходимым? – неприязненно-спокойным голосом сказал Богословский. – А? Ведь ошибочка может произойти непоправимая.

Больной слабо застонал, заметался.

– Возьмите историю болезни, доктор Устименко, – без всякого сарказма, но нажимая на слово «доктор», произнес Николай Евгеньевич.

И, обернувшись к сиделке, велел ей куда-то сбегать – это Володя слышал уже как сквозь сон, но все-таки понял: щадит его Богословский.

Сибирская язва

«Пустула малинга – сибирская язва», – вот что прочитал Володя. Пот бисеринками проступил на его лбу. И здесь, в истории болезни, заметил он подчеркнутые красным слова о валеночной артели в поселке Разгонье.

– Ну-с – опять спросил Богословский.

Долго не мог решиться Володя посмотреть на Николая Евгеньевича, а когда посмотрел, то увидел лицо нисколько не торжествующее, а скорее даже грустное и подавленное.

– Надо, голубчик мой, повнимательнее быть, – словно очень издалека говорил Богословский. – Внимание ведь тоже энергии требует. Вошли мы сюда через тамбур, над которым привинчена доска с надписью: «Изолятор». Миновали еще два коридорчика, и вновь доска была: «Вход в изолятор». Кроме того, я вас предупредил, что Егоров работает на производстве валенок, то есть соприкасается с шерстью животных, могущей быть зараженной. А вы все-таки резать! Экие резаки проворные. Категорически противопоказаны разрезы.

– Теперь-то я... – произнес Володя.

– Категорически противопоказаны, – железным, более того, непререкаемо чугунным голосом повторил Николай Евгеньевич, – категорически противопоказаны, – в третий раз, грозя Володе пальцем, сказал он, – разрезы, зондирование, тампонада и прочее, так как травматизация первичного очага вызывает всасывание чего?

– Всасывание бацилл, конечно, – облегченно добавил Устименко, – бацилл в кровь и обусловливает развитие тяжелого септического состояния.

Богословский усмехнулся:

– Паинька! Чем лечить надобно?

Володя назвал сыворотку, внутривенное вливание сальварсана. Богословский опять о чем-то думал – сосредоточенно и угрюмо.

Вернулась сиделка. Только сейчас Володя заметил, что уходила она и пришла обратно в другую дверь, – значит, здесь был еще выход и еще тамбур. Так это и оказалось. Они оба тщательно помыли в тамбуре руки и здесь же оставили свои халаты.

– Сейчас получите от меня не слишком веселое поручение, – уже в саду, устало, со вздохом садясь на скамью, сказал Богословский. – Нынче суббота, завтра в Разгонье ярмарка. Надобно местность объявить неблагополучной, провести там все необходимые мероприятия, вместе с ветеринарным надзором осуществить дезифенкцию проклятого этого валеночного заведения. Очаг заразы надо, Владимир Афанасьевич, уничтожить. Дело ведь в том, что Егоров уже третий сибиреязвенный больной оттуда. Два летальных случая мы уже имели – одну кишечную форму, другую легочную. С нашим эпидемиологом пришлось мне расстаться (Володя вспомнил утренний обход) – бабенка она ничтожная, безвольная, трусливая к склочная. Мне же самому не уехать – операции предстоят, и вообще не оставить нынче больницу. Вам надлежит объявить карантин, на ярмарку наложить вето, разобраться на месте в подробностях и избавить людей от сибиреязвенной болезни. Пойдемте, я вам напишу документы, памятку, фамилии людей, которые могут понадобиться, и кое-что еще.

Покуда Николай Евгеньевич писал, Володя довольно-таки лихорадочно копался в библиотеке, разместившейся рядом с кабинетом главного врача. В общем, все, что касалось профилактики, ему было известно. Еще раз – проверка сырья по Асколи, и он был совершенно готов.

Во дворе усатый санитар грузил в тележку баки со шлангами, бутыли, оплетенные соломой, зачем-то багор, два топора.

– На этого человека можете вполне положиться, – сказал Богословский, глядя в окно. – Я много лет с ним бок о бок проработал, знаю его и верю ему. Его советов слушайтесь. Предупреждаю также: тамошний деятель Горшков – штука поганая, ядовитая, злобная и вороватая. Чего-то я еще не понимаю, но неспроста он крутит...

Не более как через час Устименко, голодный, усталый, злой и гордый, садился в тележку, запряженную той самой мышастой в яблоках лошадкой, которая привезла его давеча в Черный Яр. День был безветренный, знойный, выжидающе-предгрозовой. Санитар дядя Петя, с пшеничными усами, с лицом старого солдата, солидно перебрав вожжи, крикнул больничному привратнику:

– Эй, Фомочкин, распахивай врата!

Лошадка с места взяла ровной рысью. Володя зашуршал газетой. Мятежники вновь наступали на Бильбао. «Безнаказанный террор фашистской авиации, массовое истребление мирного населения, – читал Устименко. – „Юнкерсы“ уже уничтожили священный город басков Гернику и теперь хотят сделать из Бильбао новую – большую Гернику».

Володя крепко сжал зубы.

«Где ты, отец? Жив ли? И как тебе трудно там, наверное? Из боя в бой, из полета в полет? Ведь не можешь же ты сидеть в кафе, когда делается в мире такое!»

Дядя Петя оказался человеком разговорчивым. Едва выехали за околицу, заговорил и останавливался, только чтобы закурить еще одну душистую самокрутку – с донником.

– Наш Николай Евгеньевич есть явление выдающее, – говорил дядя Петя таким голосом, словно Володя собирался ему возражать. – И мы, младший медперсонал, которые с ним сработавшись, единственно его выдающе оцениваем и ни-ни в обиду не дадим. Вы доктор молодой, приехали-уехали, мы таких навидались и свое слово можем сказать при случайном случае, а он наш. Медицина, конечно, еще не все может свободно решить, но то, что может, то Николай Евгеньевич всесторонне овладевши. Вы доктор молодой, мы таких к пароходу отвозим, часто случается.

– При чем здесь моя молодость? – обиделся наконец Устименко. – А что к пароходу, так ведь я и не доктор, а студент, мне еще институт кончать надо.

– Дело ваше, мы не вмешиваемся, – тем же ровным голосом продолжал дядя Петя, – но мы видим: покрутился у Николая Евгеньевича, поучился, ему даже не поклонился – и тягу. Мы, младший медперсонал, видим. Молчим, конечно, нас не спрашивают, но видеть – нет, не запретишь! И когда партийное собрание бывает – мы свое слово говорим. Партийный?

– Комсомолец.

– Значит, беспартийный. Партийных тайн касаться не будем. Что говорим на закрытых собраниях, то говорим. И никому спросу нет.