Донесённое от обиженных, стр. 72

Некоторые из стариков, кто в бою особо на виду был, подались, как хорунжий, в другие края спасаться. Но большинство положились на Божью волю. Надеялись, как велось у старообрядцев: свои не выдадут.

Пришедшие в станицу каратели заставили вспомнить другое: и не подлежащие дани платят имением, и не подлежащие ярму склоняют выю под нож… Уж, казалось бы, станичный-то атаман должен был потревожиться о своей участи. Но, видать, держало его убеждение, что он «в стороне». Благословив уговор молодёжи и стариков, он во время дела оставался дома с семьёй: кто опровергнет это? Красные, однако, согнав на площадь перед церковью народ, расстреляли атамана с сыном — и с ними священника, мельника и шестерых самых зажиточных казаков Изобильной. Четверо из них действительно участвовали в истреблении житоровского отряда — но никто их вины не открыл, а сами они не признались.

Должно быть, многие из молодых казаков теперь пожалели, что не выступили против красных. Во всяком случае, когда каждого седьмого из тех, кто провёл день в Буранной, избивали и штыками кололи перед тем как пристрелить, — ни словечка у них о стариках не вырвалось.

72

Вакер, до конца жизни запечатлевший в памяти каждую детальку рассказа, более всего обжигался мыслью: «И Нюшин, и Сотсков были в Буранной! Оба, они оба знали — кто истребил отряд Житора, кто убил его самого! И, однако, Марат — при всём его неистовом упрямстве, при его бешенстве напора — не смог расколоть их».

Юрия приводило в восхищённо-недоумевающее беспокойство: они молчали и теперь — после столького, что пережили с того дня Святого Кирилла в Буранной! после столького, что должно было научить их… скептицизму — выбрал он слово.

Молчали, чтобы не подвести под расстрел стариков, какие ещё жили? Он с бесцеремонной быстротой упёр в Пахомыча вопрос:

— Вас не тревожит, что участников боя теперь найдут? Кому тогда по сорок пять было — им шестидесяти пяти нет. Могли бы пожить…

— Могли бы, — согласился хорунжий, — да только никого их не осталось. Я к старообрядцам принадлежу, — напомнил он гостю, — и знаю: мои единоверцы давно собирали имена всех тех, кто выступил против Житора. Немало потом ушло с Дутовым. А других социализм поел. Выделялись они мнением, поведением: брали их и до коллективизации. А она уже окончательным триумфом прошлась. Но за мёртвых братья молиться не перестали, каждое имя поминают.

«Религиозный опий я когда почуял?! спросил Марата о старце: он верующий? — отдал Юрий должное своей прозорливости. — Однако этим ли только они были крепки? Старики, на вере свихнутые, — понятно. А молодые казаки? Что-то ещё другое их держало, что-то глубинно-древнее и детски-дикарское… Общинно-земляческая круговая порука!» — нашёл он формулировку.

— Могу я спросить… — обратился к Пахомычу со старанием соблюсти «беспристрастную», «чисто деловую» манеру, — я о молодых казаках… Они до боя, на митинге, — вы говорите — кричали: «За кого-то чужую и свою кровь проливать надоело!» Наотрез отказались восставать против советской власти. Выразили явное несогласие со старшим поколением.

— Явное, — подтвердил хорунжий.

— Но потом они с необычайной преданностью спасали стариков своим молчанием. Я понимаю — дали слово молчать. Но одного убеждения, что слово надо держать, — мало! Должно быть и крайне сильное чувство. Должна быть всепоглощающая страсть — чтобы выдержать э-ээ… суровое обращение… не отступить перед угрозой расстрела. То есть, — продолжал Вакер с ожесточённым увлечением, — они были в плену у чувства местнической спайки, которое восходит к родо-племенным отношениям. На него наложилась вспыхнувшая ненависть к советской власти…

— Вам угодно моё мнение выслушать, — терпеливо сказал хорунжий, — так вот. Обида у них была! Они на разделение с отцами и дедами пошли — чтобы против красных оружия не поднимать. Уверены были, что и те к ним мирно отнесутся. Уважали их за то, что они с германской войной развязались. А красные наплевательски их обидели.

— Вон оно что. Обиженными ваши себя почувствовали, — проговорил Вакер осторожно, прикрывая мнимым участием иронию. Ему доводилось писать репортажи со строек, где зэки-уголовники «перековывались» в трогательно самоотверженных тружеников. Имея, таким образом, некоторый опыт общения с блатными, он знал их поговорку: «На обиженных х… кладут!» Фраза-плевок вызывала представление о ничтожествах с выбитыми передними зубами, о существах безвольных, заискивающих и презренных.

Сидящий перед ним старик так и не понял за свою жизнь, что такое обида. Да, поначалу она озлобляет, возбуждая страстишку отомстить, нагадить, напакостить обидчикам. Но если обиду наносит сила непреодолимая — обиженный превращается в живую падаль.

Вакер объяснил это Пахомычу с подчёркнутой — от сознания своего превосходства — любезностью. Тот не промешкал с ответом:

— Быть задетым тем, что тебе наносят обиду, — это одно. Ваши слова к этому идут. А к другому — нет! Другое — уважать в себе что-то и почувствовать себя в этом уважении обиженным. Вопрос и простой и тонкий.

У Юрия приподнялись брови, губы слегка скривились.

— И что же такое они в себе уважали?

— Жертву.

— Жертву? — вырвалось у Вакера раздражённо-недоумевающее.

Хорунжий сплёл пальцы рук, что, казалось, стоило ему усилия.

— Они своим отцам возразили, всему возразили старшинству! В лицо отцам и дедам бросили «нет!» Это ль не жертва? Принесли её коммунистам, а те на неё нас…ли! Обида и поднялась. И ещё то стало обидно молодым казакам, — произнёс Пахомыч с мрачной значимостью, — что старики правильно предупреждали их, а они оказались в дураках. Только и оставалось им себя отстаивать — перед палачами не смущаться.

«Не смущаться!» — потрясённо подумал Вакер. — «Сказано, однако… И как сумел обиженность подать высоко-трагедийно…» — он ощутил восхищение и зависть и при этом не поверил объяснению, сохранив приверженность собственной трактовке. Спорить не имело смысла: бесценный случай следовало использовать — вызнавая и вызнавая подробности, уточняя те и другие моменты…

Близился рассвет, когда гость, наконец, нашёл уместным вопрос, который уже несколько часов держал под спудом:

— Ещё одну правду хотелось бы узнать… Почему вы мне сделали это признание?

Пахомыч одобрительно кивнул:

— Дельно! Дельно, что напоследок приберегали — когда и по амбарам поскребли, и по сусекам помели… А теперь подавай вам непременный колобок! Оно и то: как же без такого колобка?

Вакер ждал. И когда старик заговорил — увиделся прошлый визит. Тогда с той же сумрачной обстоятельностью хозяин отвечал на вопрос, пошёл бы он без страха за комиссаром Житором? «Вслед за ним и мне? Ну, так и пошёл бы».

Юрий спрашивал о готовности к смертному бою за новую жизнь и ответ понял соответственно. А старик-то говорил о другой готовности: пойти туда, куда он отправил комиссара.

Вакера поразила тогда обезоруживающая естественность, с какой Пахомыч высказал свои слова. Он и сейчас отвечал с той же естественностью. Отвечал… «идя за комиссаром Житором», — произнеслось в сознании.

Вакер слегка передвинул плечами, словно бы зябко пожимаясь.

— Много вы рассказали, но работать с этим нельзя, — он вздохнул, закрыл глаза и тряхнул головой, будто сбрасывая сонливость. Потом молниеносно глянул на Пахомыча: — Ничем не подкреплено. Если бы я самое главное записал, а вы бы подписались…

— Подписано уже, — хозяин устало, тяжело поднялся, обеими руками снял с посудного шкафа деревянный ящичек и поставил на стол. Сдвинув скользящую крышку, стал извлекать тетрадки одну за другой. — Всё тут найдёте. Писано моей рукой. И заявление есть, что в доподлинности я — Байбарин Прокл Петрович, в старорежимное время — отставной хорунжий.

— Так я беру… — поспешно сказал Вакер, уже завладев стопкой тетрадей. В верхней, на которую указал хозяин, он нашёл заявление. Прочитав, достал карандаш, попросил старика поставить сегодняшнюю дату и — по правилу: «Кашу маслом не испортишь!» — расписаться ещё раз.